На суровом склоне
Шрифт:
Таня, обрадовавшись, окликнула его:
— Прокофий Евграфович!
Он вгляделся в нее немного близорукими выцветшими глазами. Темное лицо его, как плугом вспаханное поле, было покрыто глубокими бороздами морщин. Вокруг глаз они мягче, тоньше. Улыбка раздвигает их мелкую сеть и, забытая на лице, долго освещает грубые, словно топором вырубленные черты.
Таня любила Столярова. В последнее время он очень близок был к Антону. Бабушкин недавно уехал в Иркутск. Отправился в Черемхово, к шахтерам, Курнатовский. Положение требовало расширения плацдарма революции, и соответственно с этим Читинский комитет распределил свои силы. В трудное время Столяров стал особенно заметен спокойной повадкой старого рабочего, рассудительностью много
— Тебе туда незачем. Да и не протиснешься, — сказал он и, заметив растерянное Танино лицо, неожиданно предложил: — Пойдем ко мне. Я хотел часика два соснуть. Ночью опять спать не придется. Да ведь не уснешь все равно. Пойдем.
Таня согласилась. Ей сегодня было беспокойно, душа томилась от смутного предчувствия. Она стыдилась своего малодушия. Неужели иссяк в ней боевой дух защитницы «Романовки»?
Столяров жил неподалеку, в большом деревянном доме, где часто собирался Совет дружины и где в обширном подвале хранилось оружие. Молодая приятная женщина, жена его, внесла самовар. Прокофий Евграфович следил ласковым взглядом, как она плавно и легко двигалась по комнате, собирала на стол. Всегда Таню трогала удивительная, молчаливая и грустная нежность Столярова к жене, словно он каждым жестом и взглядом своим благодарил ее за то, что она украсила своей любовью и преданностью его суровую старость.
— Что он там говорит? — спросила Таня, стараясь казаться беспечной.
Столяров со свойственной ему серьезностью углубил ее вопрос — получилось так, будто она спросила, хорошо ли выступает Григорович, — и ответил:
— Григорович говорит правильно, то, что нужно сейчас людям, ничего не скрывает. Всю ночь заседал комитет вместе с Советом дружины. Решили оборонять мастерские, все туда стянуть: людей, оружие, динамит…
Столяров, чего-то недоговаривая, задумался, катая хлебный шарик по скатерти.
— Так это же правильно, Прокофий Евграфович? — не то спросила, не то заключила Таня.
— Раз решили большинством — значит, так и должно, — просто ответил Столяров. — А все же я так полагаю: зря Григорович и Гонцов отказываются от партизанской линии. Тайга она, Таня, мать родная, она и укроет, и силы сбережет. Воевать можно и тогда, когда Ренненкампф придет в Читу.
Таня поглядела на него: неужели Ренненкампфа пустят?
— Прокофий Евграфович, верно, что началось дезертирство? Что многие дружинники побросали оружие? — тревожно спросила она.
— А как же иначе? — грустно улыбнулся ей Столяров. — В таком деле, Танюша, чтобы «все как один» — это только в книжках бывает. Ну и пусть бегут у кого поджилки трясутся. Ведь у трусливого только ложка ко рту без дрожи тянется. Григорович сейчас и сказал: кто трусит — клади оружие и уходи!
Он это сказал? Ох, нелегко же дались ему эти слова! Сердце у Тани сжалось. Вдруг встал перед ее глазами муж, идущий во главе тысячной армии дружинников по улице, озаренный ярким читинским солнцем.
Это было совсем недавно.
Девятого января праздновали годовщину революции. Таня не пошла на митинг, но дома все же не усидела. Схватила Игоря на руки и вышла на улицу посмотреть на демонстрацию. Она даже была рада, что стоит в стороне, а не идет в рядах. Отсюда еще внушительнее было бесконечное шествие с флагами и песнями. Солдаты идут подразделениями, четким шагом, никакой расхлябанности, разложения, падения дисциплины, о чем трубят буржуазные газеты.
И дружинники солдатам под стать — подтянутые, вымуштрованные. Их ведет Антон. На рукаве у него красная повязка командира, на поясе — револьвер. И вся эта праздничная, яркая картина освещена щедрым читинским солнцем, блеском снежных вершин над городом, сверканьем начищенного оружия…
О чем думал ее муж, идя во главе этих людей? Читинская республика не могла выстоять одна, изолированная, при подавлении революции в рабочих центрах России, но читинские руководители твердо верили, что поражение революции — временное.
И
то, что предпринималось потом в Чите, — не от отчаяния, не обреченно, а деловито, с расчетом на будущее, — внушало надежды.— Так в чем же беда наша, Прокофий Евграфович? — вдруг с тоской спросила Таня, сама удивившись, что произнесла это слово «беда».
Но Столяров мягко поправил ее:
— Плохо, Таня, что мы не знали и не знаем, что против нас затевается. И наши в Иркутске и даже в Харбине не знают. В темноте, Таня, всегда страшнее. Генералы готовят нам удар со всей секретностью, которую может обеспечить полицейское государство. А мы узнали об угрозе только тогда, когда Ренненкампф открыл свои карты. Что ни говори — нас застали врасплох.
Столяров имел в виду «Приказ № 2» — документ, который Ренненкампф разослал по всей дороге в момент, когда вооруженный до зубов отряд мстителей был уже готов ринуться на Читу: поезд Ренненкампфа стоял на станции Маньчжурия.
Что вынудило Ренненкампфа к открытой угрозе? Он считал, что прямое обращение к мятежникам вызовет раскол в их рядах, облегчит задачу разгрома.
Что же изменилось? Почему Таня испытывала такую тревогу?
Беседа со Столяровым несколько успокоила ее. Жена Столярова, накинув платок, проводила Таню за ворота.
— Стефания Федоровна, — вдруг произнесла она своим грудным тихим голосом, — как вы посчитаете: Прокофию Евграфовичу опасно здесь?
Она запнулась: стеснялась говорить об этом или просто не находила слов.
Таня обняла молодую женщину и сказала:
— Нашим мужьям грозит опасность, большая опасность! Но мы не можем их останавливать. Нельзя.
Обе заплакали, так в слезах и расстались. Эти слезы успокоили Таню больше, чем беседа со Столяровым.
Было уже поздно, улица освещалась только слабым светом керосиновых ламп и свечей, падающим из окон. Тане показалось, что сегодня темнее обычного, большинство окон закрыто ставнями, сквозь щели которых осторожно, скупо пробивается свет. На круглой уличной тумбе ветер трепал обрывки объявлений, с какой-то злобой срывал их и гнал клочья прочь по мерзлой земле.
Таня вышла на Амурскую. Она была пустынна, и Таня невольно прибавила шаг. Вдруг из-за угла на рысях вылетели всадники. Драгуны… Их было примерно две сотни. Они промелькнули мимо прижавшейся к стене Тани, как тени, быстрые, почти бесшумные. Она проводила их взглядом: драгуны мчались по направлению к Песчанке.
«1. Мне высочайше поведено водворить законный порядок на Забайкальской и Сибирской ж. д., почему все служащие на них подчиняются мне во всех отношениях.
2. Непоколебимо преданный, как и вся армия, государю и России, я не остановлюсь ни перед какими препятствиями, чтобы помочь Родине сбросить с себя иго анархии.
3. Стачечники и забастовщики, захватившие в свои руки железную дорогу, почту и телеграф, поставили Россию и Армию в безвыходное положение, попрали свободу народа и не допускают провести в жизнь государства начала, возвещенные в высочайшем манифесте 17 октября.
4. Обращаюсь ко всем, кто любит Россию; встать со мной для борьбы с преступными обществами стачечников и забастовщиков, деятельность, которых угрожает России гибелью. Призываю всех служащих на железных дорогах, телеграфе и почте Сибирской и Забайкальской прекратить забастовку, стачки и немедленно приступить к работе…
8. Предупреждаю, что в случае вооруженного сопротивления и бунта против верховной власти я прибегну к беспощадным мерам, дабы в корне пресечь смуту, влекущую Россию к явной и неминуемой гибели…
9. Настоящему приказу дать самое широкое распространение среди всех служащих на железных дорогах, телеграфе и почте Сибири и Забайкалья, никакие заявления о незнании этого приказа приниматься не будут.