На суровом склоне
Шрифт:
«Принимая во внимание:
1. Что ген. Ренненкампф в приказе № 2 заявляет о своем явном намерении подавить революционное движение.
2. Что он не будет останавливаться для этого в выборе средств, не исключая ни репрессий, ни лжи (что он и делает в своем приказе).
3. Что застращиванием он хочет добиться, чтобы мы добровольно стали по-прежнему покорными рабами падающего самодержавия.
4. Что никаких забастовок у нас нет, а, наоборот, благодаря деятельности Смешанных комитетов перевозка войск усилилась до 6—8 воинских поездов.
5. Что правительство и его агенты сами стараются всеми силами тормозить перевозку войск и продовольствия.
6. Что анархия в России создается не революционным народом, а правительством
Мы, рабочие и служащие, заявляем:
а) Что не отказываемся от своих прежних политических убеждений и не будем распускать наших политических организаций, которые Ренненкампф именует преступными.
б) Что не будем давать никаких подписок, кроме подписки бороться с самодержавием до конца…
в) Что против репрессивных мер, которые вздумает принять генерал волчьей сотни, будем бороться всеми силами, не стесняясь выбором средств, и вместе с тем требуем немедленного освобождения арестованных товарищей на линии и отмены военно-полевого суда.
Вечером после отбоя вестовой поручика Пиотровского принес Назарову записку. Она была написана наспех, с характерной для Пиотровского особенностью: поручик считал верхом революционности не употреблять в письме не только твердый знак, но и мягкий. В записке стояло:
«По делу чрезвычайной важности (слово «чрезвычайной» было подчеркнуто волнистой чертой) прошу Вас незамедлительно прибыть ко мне на квартиру, где Вас дожидаются также и другие офицеры».
Вместо подписи стоял девиз: «Армия — народ. 14 декабря 1825 г.». Не было также и обращения. Но Назаров не удивился этому, зная, как Пиотровский любит игру в конспирацию.
Он задумался только над тем, что заставило поручика оторвать его, Назарова, от эскадрона в такое время, когда каждую минуту можно было ждать приказа комитета о выступлении.
Назаров приказал оседлать коня.
В лагере уже стояла плотная ночная тишина. Только со стороны конюшни отчетливо доносилось то пофыркивание лошади, то удар копытом и легкий треск дощатой переборки.
Анатолий Сергеевич пошел по недавно разметенной дорожке между сугробами к воротам. На повороте он пропустил вперед шеренгу нового караула. Разводящий, старательно чеканя шаг под взглядом офицера, провел свой маленький отряд дальше, и Назарова обдало знакомым солдатским запахом махорки, сырого шинельного сукна и дегтя.
К воротам Назаров подошел незамеченным и с минуту наблюдал, как быстро и четко происходит смена поста у входа. Вновь пришедший, маленький, сухой Шутов, встал в затылок часовому. Тот сделал шаг в сторону, Шутов шагнул вперед и приставил ногу. Назаров услышал, как он, поднявшись на носках, шепнул рослому часовому пароль и быстро, пока разводящий не скомандовал «кругом», добавил с мгновенной летучей усмешкой: «Каша в чугуне в печке стоит».
Назаров рассмеялся, и вдруг ему ужасно мило стало все вокруг: и освещенный луной плац, и поспешный, с искоркой простонародного юмора шепоток Шутова, и тишина уснувших казарм, и самый воздух, морозный, льнущий к щекам, с едва уловимым запашком конского навоза.
Здесь был его дом, другого у него не было, и его семья, другой у него тоже не было. И уже в седле он ощутил ту неясную тревогу, с которой человек, уезжая, оставляет свой дом и свою семью.
«Что это я? Будто надолго еду», — сам удивляясь своему состоянию, подумал Назаров. Быстрая езда сначала по улицам города, потом по шоссе успокоила его. У переезда его остановил офицерский казачий патруль. Назаров сказал ночной пропуск по гарнизону, офицер козырнул. Шлагбаум, скрипя и подрагивая, поднялся. Назаров пришпорил коня на взгорке. Навстречу ему походным маршем двигалась колонна. «При развернутом знамени», — удивился Назаров, и еще более странным показалось ему, когда он узнал часть: к городу шел 48-й
стрелковый полк. К Чите стягиваются свежие части? Как они настроены? Читинский гарнизон полностью стал на сторону рабочих. Разгромить Читу можно только артиллерией: артиллерии в Чите нет, отвечать нечем. Но поручик не верил в возможность артиллерийского обстрела. Ренненкампф не решится на это.Все окна небольшого деревянного дома, где Пиотровский занимал верхний этаж, были темны. Это было странно. Впрочем, на стук дверь немедленно открылась. Солдат Пиотровского, которого поручик после отмены денщиков не отпустил в казармы, только стал называть «курьером», сказал, что поручику нездоровится. Теперь Назаров уже вообще ничего не понимал. Поспешно, не приглушая шагов, он прошел за солдатом во вторую половину дома, выходящую окнами в сад.
В угловой комнате на тахте со множеством подушек, в расстегнутом мундире, с книгой в руках лежал Пиотровский. Тщедушная его фигура выглядела сейчас еще более мизерной. Удлиненное лицо казалось синевато-бледным в свете единственной свечи, горевшей на бамбуковом столике с тонкими паучьими ножками. Никого больше в комнате не было.
Назарова ошеломила обстановка, поза, весь мирный, почти будуарный вид комнаты и хозяина ее. Пиотровский уловил недоумение гостя и заговорил своим чересчур громким для этой комнаты голосом, произвольно делая ударения:
— Не удивляйтесь, корнет. Ничему не удивляйтесь. Настала пора самых удивительных поворотов в судьбе отдельных людей и целых слоев общества.
Говоря это, Пиотровский энергично двигался, сбросил на пол книгу, придвинул столик, поставил на него бутылку коньяку, разлил его по рюмкам, усадил гостя в легкое китайское креслице.
— Я полагал, что у вас совещаются… — начал Назаров.
Хозяин прервал его:
— Я не мог объяснить вам всего в записке. События развиваются несколько неожиданным образом.
Пиотровский мямлил, обычное красноречие оставило его. Назаров выпил залпом. Пиотровский пригубил свою рюмку, поставил ее на столик и забегал по комнате. Речь его полилась, как обычно, гладко, с равномерными повышениями голоса. Но странно: Назаров с трудом улавливал смысл.
— Мы с вами ведь не пролетарии. Даже если по Марксу: «Бытие определяет сознание». У нас свои чаяния. Армия — цельный организм. Мы с нашими солдатами — единое тело и дух. Мы должны удержать эти доверчивые, простые души от великого соблазна крайних требований. Мы не должны допустить разъединения армии. Нас увлекают в бездну.
«К чему это он клонит?» — спрашивал себя Назаров. Но ему никак не удавалось вставить хотя бы слово. Грубовато он наконец прервал Пиотровского:
— Что вы предлагаете делать сейчас? Выступать на защиту рабочих против Ренненкампфа или…
Назаров остановился. Вот сейчас Пиотровский вспыхнет от незаслуженного оскорбления. И правда, что это пришло ему, Назарову, в голову? Как он мог заподозрить? Разве не Пиотровский произносил пламенные речи в «Метрополе» в то время, когда ему, Назарову, и другим еще не было ясно, что надо делать.
Пиотровский не оскорбился. Он близко подошел к Назарову и дружески положил руку ему на плечо.
— Я очень полюбил вас, Анатолий Сергеевич, — проговорил он прочувствованно, — и потому зазвал вас сюда почти что обманом. Самое главное: надо сохранить свои кадры, кадры офицеров, способных бороться за идеалы революции. А благоприятная среда для деятельности найдется. Лишь бы остались кадры… Уцелели.
— К чему вы это? — настороженно спросил Назаров.
Пиотровский стоял перед ним, покачиваясь на носках. Сейчас он заговорил совсем другим тоном, деловым, спокойным, с решительной ноткой, которая так понравилась Назарову при их первом знакомстве:
— Дело в том, что в эту минуту, дорогой, верные правительству части окружают казармы…
Назаров прервал его. В одно мгновение он все понял.
— Мой эскадрон?! — холодея, спросил он и порывисто встал, опрокинув столик. Тонко и печально зазвенело стекло.
«Мой эскадрон!» — болью, ужасом, ненавистью отозвалось в его душе. Кажется, он продолжал вслух повторять эти два слова.
Этот мозгляк, манерно покачивающийся перед ним, в своих низких целях, желая заслужить прощение начальства, вовлек его в гнусное предательство!