На суровом склоне
Шрифт:
На протоколе начальник тюрьмы написал:
«Передать ротмистру Балабанову на распоряжение».
Это была победа Балабанова, вознаградившая его за долгие месяцы унизительной беспомощности перед читинской крамолой.
— Вернули бы нам Григоровича — и ничего, и тут жить можно! — сказал Кривоносенко и потянулся на койке, заломив сильные руки.
— Жить можно, только дадут ли жить-то! — с обычным своим мрачным юмором отозвался Эрнест Цупсман.
Никто не обратил внимания на его слова. Настроение у всех было бодрое. В конце концов, неизвестно, как еще
Только Столяров с прозорливостью старого человека чувствовал неминуемость близкой смерти и втайне горевал о своих близких и о товарищах, которым суждено было разделить его судьбу.
Кривоносенко вскочил, обнял Вайнштейна:
— Вот даже Исай развеселился на погоду!
Но темные глаза Вайнштейна по-прежнему были полны тоски и рот сжат в страдальческой гримасе, застывшей на его лице с самого часа ареста.
— Мой отец говорил: когда переспишь со своей бедой, она покажется тебе меньше, — проговорил Исай и попытался улыбнуться.
— Смелее гляди, дружище! — крикнул Эрнест, ероша свои кудрявые светлые волосы. — Чему быть, того не миновать.
Вайнштейн покачал головой. Как расскажешь о том, что думы о близких, о большой дружной семье гложут сердце? Кто поддержит старую мать? Кто поможет сестре с ее семью детьми? Разве постыдно для революционера думать о близких в такую минуту? О любимой…
Ровно в десять часов загремели засовы. Отныне с этими звуками, со скрежетом ржавых петель, с отвратительным визгом открывающегося замка, связывались все перемены в судьбе узников.
И хотя все дни заключения арестованные ждали именно этого, окрик «Выходи!» показался внезапным, неестественно громко раскатившимся под сводами коридора.
— А как же Григорович? — ни к кому не обращаясь, тревожно произнес Столяров и увидел по лицам товарищей, что тот же вопрос застыл у них на губах.
Команду «Выходи!» подал надзиратель, но, когда арестованных вывели на тюремный двор, рядом с чиновником в форме тюремного ведомства они увидели армейского офицера с какой-то бумагой в руке. Офицер стал вызывать заключенных по бумаге, отмечая фамилии вызванных в своем списке.
Даже неопытный Борис Кларк догадался, что происходит передача арестованных военному конвою. Значит, на суд!
Понял это и Вайнштейн. Понял и ужасно заволновался. И тотчас заметил обращенный на него внимательный и ободряющий взгляд Столярова.
«Это он беспокоится, чтобы я выдержал. Выдержал все. До конца, — подумал Вайнштейн, — потому что они все думают: я слабее их. А я и в самом деле слабее».
От этой мысли он покраснел, юношеский румянец залил его щеки до самых ушей и до мелких завитков волос, падавших на невысокий гладкий лоб.
В это время во дворе показался Костюшко. Его только что вывели из темного карцера; яркое солнце и нестерпимый блеск снега, лежащего вокруг, ослепили его. Антон Антонович шел нетвердыми шагами, и на лице его играла та блаженная и неуверенная улыбка, с которой тяжелобольной впервые выходит на воздух. Пенсне у Костюшко отобрали, и серые глаза его щурились весело и задорно. Вся коренастая, хорошо сложенная фигура даже сейчас позволяла видеть, что
этот человек прошел многолетнюю армейскую выучку.Григоровича вели два надзирателя, руки его были связаны. Так конвоировали только особо опасных преступников. Напряженность конвоиров подчеркивала естественность приветственного возгласа Костюшко.
— Здравствуйте, товарищ Григорович! — поспешно ответил Столяров, умышленно громко называя Костюшко этим вымышленным именем, под которым он значился в документах.
Костюшко широко улыбнулся товарищам, хотел что-то еще крикнуть.
— Молчать! — быстро сказал офицер, приблизившись к Костюшко, и сделал знак, чтобы ему развязали руки.
Костюшко потер и вскинул вверх освобожденные ладони, в полный голос крикнул:
— Я снова с вами, друзья!
Заключенные, не обращая внимания на окрики надзирателей, окружили его. Как будто все стало на свое место и не было мучительной неизвестности впереди.
Конвоиры, грубо расталкивая арестованных, построили их попарно. Борис Кларк замешкался, и его поставили девятым, замыкающим, но Кузнецов, оказавшийся рядом с Павлом Ивановичем Кларком, быстро сделал шаг назад, чтобы Борис пошел в паре с отцом. Офицер заметил этот маневр, но ничего не сказал.
Двойное кольцо солдат окружило узников. Конвоиры, избегая встречаться глазами с арестованными, глядели поверх их голов.
Солдаты, составлявшие внутренний круг конвоя, обнажили шашки. Остальные взяли ружья наперевес.
Тюрьма молчала. Ничье лицо не мелькнуло, ничья рука не взметнулась ни в одном окне, словно не оставалось более живых за решетками длинного приземистого здания Читинской тюрьмы.
Обитые железом ворота распахнулись. Открылась пустынная улица, запорошенная снегом, выпавшим ночью. Кто-то недавно проехал в санях. Две глубокие колеи шли мимо тюремных ворот по дороге и терялись вдали. Это и была свобода: снежная улица со свежими следами полозьев, санным следом, уводящим вдаль.
— Шагом… арш! — скомандовал неожиданно тонким голосом офицер с каштановыми баками.
Костюшко, шедший впереди, вскинул голову, обвел глазами стены тюрьмы и крикнул:
— Прощайте, товарищи! Уходим на суд!
Голос был негромкий, но в тишине тюремного двора и в чистоте утреннего воздуха прозвучал сильно и отчетливо, как в рупор. Словно это был сигнал, закричали справа и слева:
— Прощайте, товарищи!
Уже первая пара узников ступила за ворота, всей грудью вдыхая свежий морозный воздух, невольно стараясь делать шире шаг и энергичней взмахивать руками, а где-то, из дальних окон, все еще вырывался крик: «Прощайте, товарищи!»
Но уже затворились ворота, и маленькая партия осталась по ту сторону их на снежной улице, протянувшейся под небом удивительно чистой голубизны, а тени солдатских штыков бежали по снегу, словно множа охрану идущих.
С печальным изумлением смотрели вокруг девять человек, быстро шагающих по дороге в двойном кольце обнаженных клинков и ружей. С каким-то новым восторгом узнавали они красоту пологих гор, суровыми и величественными грядами вздымающихся на горизонте, и перламутровую дымку в низине, обозначающую ледяной путь реки, и замысловатую вязь покрытых снегом ветвей одинокой акации на повороте.