На той стороне
Шрифт:
А, как Серёга вытянет? Ему снова в люк спускаться надо, да и ладонь у него прострелянная – цепкости нет.
Теперь, не осторожничая, соскользнул Сергей на животе в лаз. Ухватился руками за верёвку, тянет, зубами помогает. Тяжёл Макарыч!
Дотянул. Перевалил через край. Отец лежит на спине. Снова:
– Закрути цигарку мать-перемать! – не выдержал, выпустил жабу изо рта. А место-то святое. Но Господь, наверное, не расслышал.
– Закрути цигарку! – повторяет отец.
А теперь уже его напарник трясётся, табак на птичий помёт сыплет. Скрутил кое-как, полгазеты
Тот ловит губами, а поймать не может.
Полежали рядом на бугристом каменном от времени помёте. Успокоились. Покурили ещё. А работа не ждёт, просит завершенья. Венец – всему делу лабец!
– Полезешь? – спрашивает Сергей.
– А-то нет! – хорохорится отец. – Когда не помирать, всё равно день терять.
А теперь подниматься больно, во всю грудь дыхнуть нельзя, так, мелкими глотками. «Держись, Василий!» – успокаивает сам себя.
Держался. Залез на макушку. Обкрутил себя другим концом верёвки теперь уже за стальной стакан. Теперь уже не сдует.
Как вытягивали крест, как ставили, как расшивали клиньями – не помнит. Говорит: «В глазах темно было».
Пришёл домой, лёг. Матери ничего не говорит, но легонько постанывает.
Заглянул Сергей. Ставит бутылку:
– Давай, Макарыч, за день рожденья выпьем! Батюшка Рафаил освящённую дал. Говорит: «За вас Богу помолюсь, Господни твари».
– Ты что, сдурел? Какой день рожденья, когда сентябрь месяц. А я в феврале родился! Зальёт глаза и не помнит.
– А-а… – протянул отцов шурин. Ну, тогда выпьем за тебя, Настёнка!
Выпить за свой труд, да ещё какой, действительно, святое дело. Встал. Постоял. Пошёл к столу:
– Давай!
Выпили без закуски. Отец понюхал корку, а жевать не стал – в груди отдаёт.
Ну, ладно. Всё обошлось. Срослись рёбра, зажили.
3
В другой раз отправить отца на тот свет, случай был более надёжный.
Постучался к нам старичок махонький, глазки ласковые, переночевать просится:
– Христос с вами, – говорит. – Постояльца примите. Я платить буду.
Какая за ночлег плата? В то время в деревнях такого и не знали.
– Проходи, ночуй! Вот и картошка подоспела! – отец высыпал на стол чугунок картошки. Капустки миску поставил. – С нами и поужинаешь. Но не прогневайся, хлебца нет. Где его взять? На него деньги нужны.
– А хлебушек со мной ходит! – дедок достал из холщового мешочка большой, не круглый по-домашнему испечённый, а кирпичом, с высокой крепкой корочкой хлеб.
Мы, ребятня, как сидели за столом, так и завозились. Вкуснее той пеклевальной горбушки, я, кажется, уже никогда не ел.
А старичок тот был не простой, колодезных дел мастер. Наверное, отец Рафаил его нам намолил за крест, что теперь храм венчает.
Удивительный был старичок! Судьбу угадывал, как в книге читал. Соседи его колдуном звали. Приходили советоваться. Гадать на родных, а кто и мужа от запоя отвадить. И он отваживал. И книга у него была какая-то не такая, а в кожаном переплёте, страницы жёлтые, а переплёт чёрный, на нём буковки какие-то с завитушкой золотые, вроде,
как не наши, сразу не прочтёшь.– От запоя, милая моя, – помню я его ласковый голос, – надо, как только сойдёт снежок, на выгон пойти, в луга. Там земляной паучок живёт. Дырку махонькую в земле увидишь – и жди. Поймаешь такого паучка, прижми его листком. Высуши. Растолки мелко-мелко и на бутылке водки настой. С месяц настаивай. А потом своему хозяину и дай. Он выпьет – ничего. Потом рвать его будет, а ты, милая, не боись – это у него душевная дрянь выходит. На следующий день ещё дай. Вот, как вся дрянь рвотой выйдет, он больше к водке не прикоснётся. Полегчает душа у него. И ты успокойся. Иди! – перекрестит в дорогу.
Действительно, муж той женщины, пристрастившийся за четыре года войны к дармовой выпивке, никак не мог победить в себе проклятую пагубу.
А потом все только удивляться стали. В рот не брал. Упрашивать бесполезно. Счастливее той женщины в селе не было.
Добрый Божий человек и меня тогда от глюков освободил.
– Мерещится мальцу, говоришь? – спрашивает он у матери. – Ну, это дело мы уладим. Господь поможет. Малец-то у тебя, как песок речной, всё впитывает. А что впитает – там и остаётся. Ну-ка, иди сюда! Иди-иди, не упирайся.
Чудной постоялец наш поймал меня за пройму штанишек жёстким, как стручок засушенной фасоли, пальцем и подтянул к себе.
– Подь сюда! – дедок улыбался, маленькие чёрные глазки весёлыми мышатами сновали туда-сюда в пожухлой осенней траве бровей. Подмаргивая и гримасничая, он делал какие-то движения руками перед моим лицом. – Не бойся деда! Дед тебе одну штучку волшебную покажет. Ты веришь в сказку?
Чёрные мышки перестали бегать и превратились в маленькие блестящие гвоздики, кончики которых вонзились в меня и прошили насквозь до самого затылка. Лицо благостного старичка изменилось, стало не улыбчивым, а строгим.
Теперь он смотрел на меня, как старый взыскательный учитель на непонятливого ученика – губы что-то шептали, звуки были приглушены, но ритмичны и складные, как в старинной русской песне.
Под его ладонью лёгкой, как опустившийся на голову осенний лист, я потерял ощущение собственного веса и растворился в сквозивших в наше окно уже неприветливых и стылых предзимних сумерках.
Старичок, не отворачивая от меня взгляда, велел моей матери зажечь керосиновую лампу. Потом попросил принести гранёный стакан колодезной некипячёной воды и полез в свой сказочный холщёвый мешочек, из которого вытащил величиной с большое яблоко хрустальный шар и поставил его передо мной возле лампы.
Из чрева шара ударили в потолок, в стены, в гаснувшие окна молнии света, превращая скучную холодную избу в праздничный дворец. У меня уже не было сил отвести глаза от этого волшебного шара.
Пока мать ходила за водой, пока искала в комоде стакан, старичок всё так же держал у меня на темени осенний лист ладони. Голову стало припекать, как на солнечном пригорке.
Когда мать принесла воды, волшебник поставил стакан перед шаром. Теперь в глубине стакана появилось светлое пятнышко, на которое старичок и велел мне смотреть, не отрываясь.