На той стороне
Шрифт:
Семидесятикилометровый путь до Тамбова, по современным меркам недолог, что-то около часа езды, но тогда все асфальтные дороги заканчивались только границей областного центра, и времени для душевной передышки было достаточно. Забытьё обернулось крепким милосердным сном.
– Больной, а, больной, пройдёмте в приёмный покой! – чистый женский голос родниковой свежести плеснул в лицо.
Дверь приёмного покоя широко распахнулась, и в проёме, габаритный, как платяной шкаф, потаённо усмехаясь, стоял всё тот же медбрат.
По-хозяйски загребая ладонью воздух,
Всё ещё сосущая под ложечкой боль подсказала опрометчивому пациенту, что проходить надо, конечно, эту страшную пасть, разверзнутую перед ним.
Осталось только глубоко вздохнуть и – будь что будет!
За спиной захлопнулась дверь, как будто кто кашлянул в кулак. «Хорошо подогнана к притолоке», – машинально отметил про себя отец, в котором вдруг, так не к месту, проснулся неистребимый плотник.
Пройдя за медбратом лабиринт тёмных и затхлых коридоров, он оказался сразу в неожиданно светлом и приветливом кабинете главного врача.
То, что это была настоящая психбольница, отец с упавшим сердцем понял, когда прочитал внушительную табличку на двери кабинета – Агния Моисеевна Сарницкая.
Жутковатые анекдоты и легенды о ней были выше всяческих комментариев.
Маленькая, сухая старушенция с чёрными булавочными зрачками, которые выдавали её гипнотическую проницательность.
– Умного к умным, а меня к табе! – горько посмел пошутить отец, не решаясь сесть на привинченный к полу свежевыкрашенный голубой краской табурет.
Краска влажно отсвечивала, отражая оконный крест переплёта. Отец, верующий человек, машинально перекрестился, увидев в глубине этого отражения особый для себя знак.
– Идиота Макарова – в шестую палату! – крикнула по-галочьи скрипучим голосом Агния Моисеевна за спину переминающегося с ноги на ногу нового пациента с растерянным лицом мужичка-простачка из чеховского рассказа.
Давешний санитар-телохранитель положил чугунный блин ладони отцу на плечо и развернул его к двери.
Пропустив мимо ушей гнусное и несправедливое слово «идиот», отец покорно пошёл за санитаром, думая, что там его, как следует, осмотрят, возьмут анализы, постучат блестящим молоточком по колену и благополучно отпустят на все четыре стороны за неимением симптомов психического расстройства.
Санитар шёл, беспечно поигрывая каким-то замысловатым ключом. Остановившись возле одной из боковых дверей, он сунул в круглую скважину свой трубчатый складной ключ и, повернув его, отжал тяжёлую створку двери.
Из широкого распаха, как из гнилого рта, саданул утробный запах плохо переваренной пищи и мочи.
Обычный, настоянный на микстурах и лекарствах, больничный дух здесь и не присутствовал. Камфарой и валидолом таких больных не лечат, да и лечат ли вообще в такого рода лечебницах? Как знать? Шизофрения и маниакальная депрессия даётся один раз и на всю оставшуюся жизнь, как удачное прозвище.
Все мы ходим под Богом, и кому выпадет
эта чёрная метка – неизвестно. Говорил же великий поэт: «Не дай мне Бог сойти с ума, уж лучше посох и сума».4
Так вот – тяжело вздохнула дверь, и оттуда, из плохо освещённого, скудного в размерах пристанища, с любопытством широко скалилась с вывороченными глазницами, оторачивающими жёлтые белки, шаровидная из-за короткой стрижки голова-одуванчик.
За ней, за этой головой, покачивались две других, похожих на первую, как близнецы-братья.
– Куда!? – санитар прихватил, шарахнувшегося было назад по коридору, своего подопечного и втолкнул его в это протухшее лежбище.
– Сиди, не рыпайся! – показал он глазами на железную, в ржавой экземе койку с проволочной жёсткой сеткой.
На кровати не было спальных принадлежностей. Было видно, что кровать долго пустовала в ожидании своего хозяина. Терпение её было вознаграждено, она весело, как от щекотки, взвизгнула, провисла железным брюхом, когда на неё опустилось в отчаянном безнадёжье тяжёлое тело.
Дверь захлопнулась, прищемив своей пятой полоску света, пробивавшуюся сквозь переплетенье оконной решётки – день склонялся к вечеру.
Пациенты, а их в палате было трое, встали перед новеньким по кругу, плотоядно уставясь на него. Мужичок, который был повыше, скорее всего, вожак этой братии, осторожно, бочком, озирая путь к отступлению, пододвинулся к гостю и, смущённо кашлянув в ладонь, попросил табачку:
– Товарищ капитан, – больной сделал судорожное движение кадыком, – разрешите у вас позаимствовать закурить.
Отец машинально полез в карман, вспомнив, что не курил уже почти сутки сам, и ему тоже страстно захотелось хотя бы одну затяжку, но в карманах было пусто – ни табака, ни бумаги, ни спичек.
Перед посадкой в машину медбрат у него вывернул все карманы. Отец развёл руки, показывая, что у него ничего нет. Ему стало почему-то стыдно, что он не в силах исполнить просьбу больного.
Больной приложил ладонь к стриженой голове, как отдают честь и, повернувшись на босой пятке, отступил на шаг, возвращаясь на прежнее место.
– Какой он тебе капитан? – сквозь зубы мрачно процедил плюгавенький, маленький мужичишко в порыжевшей от долгой носки больничной рубахе и в таких же замызганных кальсонах с оборванными тесёмками. В его твёрдом взгляде, в той цедящейся фразе и небрежности, с которой он её произнёс, отец сразу почувствовал его здесь верховенство, а тот, первый, был вовсе не вожак.
Длинный заискивающе посмотрел на плюгавого и, извинившись, лёг на свою койку, закутавшись с головой в байковое, в светлых вытертых проплешинах одеяло.
– Смиррна! – вдруг неожиданно гавкнул плюгавый, да так, что отец моментально вскочил с койки, но, поняв весь абсурд происходящего, тут же сел на своё прежнее место.
– Сто-ять! – подскочил он вплотную к вновь прибывшему. – На ремни тебя буду резать, кулацкая морда! Я мешками кровь проливал за народ! Душил вас, кровососов. Сто-ять, когда с тобой говорит голос революции!