Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Вот потому и бегал, сколько уже месяцев бегал от Иоганны-Елизаветы Теодор Хайнц: у этой дуры зуд и самолюбие, а тут рискуешь вообще всё потерять. Тем более что женщина волевая, себе на уме к тому же, супругом своим вертит как хочет... Что называется, сподобил Господь...

2

В том, как именно Теодор Хайнц принялся лечить Софи, едва ли было хоть что-то рациональное, научное. Сам по себе подход штеттинского палача представлял собой торжество бесстыдства, уличных предрассудков, чернокнижной ворожбы, приправленных фокусническими пассами. С первого же осмотра Хайнц поставил себя вне компетентных отзывов и профессиональной врачебной критики. Фон Лембке был удалён Хайнцем без права появляться у Софи во всё время присутствия здесь новоявленного мэтра. Сколько-нибудь сведущие в вопросах медицины люди не допускались также.

Помогать при экзекуциях Теодор позволял одной только Элизабет. В присутствии бледной от переживаний мадемуазель Теодор ловко раздевал девочку, укладывал её на постель и принимался мять и давить и без того измученное недугом деформированное тельце. Однако сей ужас был только лишь разогревом, разминкой. Следом Теодор усаживал голенькую девочку на колени, спиной к своей груди, и начинал мощными ручищами поворачивать голову девочки вправо-влево. И заканчивалось это издевательство тем, что посеревшую от боли, с мокрым от пота лицом Софи он заставлял проделывать немыслимое — дотягиваться лбом до того и другого колена. После визитов палача бедная Фике иногда теряла сознание, однако находила в себе мужество всякий следующий раз встречать своего истязателя тонкой презрительной улыбкой. Самообладанию девочки Элизабет дивилась не меньше, чем жестокости Хайнца или принципиальной легковерности губернатора. Христиан-Август подпал под неприметное обаяние палача, причём подпал настолько, что даже после того, как не рассчитавший силы костолом буквально вывихнул девочке левую руку, принц первым решился произнести вслух некое подобие успокоения. Мол, всё это ничего, издержки, мол. То есть вместо того, чтобы выслушать от Хайнца подобающие объяснения и затем непременные извинения, Христиан-Август как бы своими словами давал понять, что если в неожиданном вывихе (только Элизабет видела в ту секунду лицо Софи, слышала девочкин крик) кто и виноват, так разве только его величество Случай... Впрочем, Элизабет Кардель знала, что ужас имеет свойство лишать многих людей разума, причём лишать совершенно. Как иначе можно было объяснить поведение Христиана-Августа? И тем более поведение Софи, в глазах которой при одном только появлении Хайнца загорался безумный огонь языческого обожания. Повредив девочке руку, Теодор Хайнц, однако, прыти не поубавил, благоразумия не приобрёл, а перебинтованное плечо Софи, казалось, не замечал совершенно. Недели через три с момента начала ежедневных экзекуций палач без должного предуведомления вдруг крикнул в лицо измученной девочке:

— Левую пятку подними, ну?!

Лишённая в тот момент разума, Софи зажмурилась, как если бы её ударили по глазам, и сумела-таки приподнять над одеялом левую, мёртвую прежде ногу. Тут же, впрочем, девочка и разрыдалась — первый раз в присутствии Хайнца.

С этого момента положение самозваного лекаря начало стремительно видоизменяться, отчего Элизабет Кардель решила, что последние остатки разума потеряли вслед за членами семьи губернатора также и некоторые посторонние люди. Фон Лембке теперь всякий раз встречал Хайнца внизу и провожал того до комнаты маленькой принцессы. Больше того, не кто иной, как сама Иоганна-Елизавета принялась дежурить возле запертой двери дочкиной комнаты, чтобы вовремя протянуть отработавшему палачу влажное полотенце для лица. Даже куртку ему подавала!

Полотенцем утирал палач своё мокрое лицо с удовольствием, но вот робкие попытки Иоганны-Елизаветы поухаживать за чародеем, целителем и едва ли не отцом родным (в одном лице все) отклонялись с мягкой и потому обидной решительностью. Не терявший врождённой настороженности, лишь изредка прятавший эту свою настороженность под ту или иную маску, Теодор Хайнц высвобождал протягиваемую ему куртку из рук хозяйки, делая предостерегающий жест, должный означать: «Э, нет, голубушка, я как-нибудь уж самостоятельно...»

Никто Хайнца не просил: сам придумал, сам же смастерил и принёс в один прекрасный день настоящую кольчугу. Оказалось, для Софи.

— О-о!.. — с нотой покорного удивления произнесла Софи, когда перед ней был разложен металлический костюм, должный вместить в себя весь торс девочки.

Элизабет Кардель хотела бы сказать, что недостаёт теперь одного только стального шлема с забралом... Лишь неумение разговаривать на языке, понятном Хайнцу, заставило Элизабет воздержаться от реплики. Врачеватель между тем обменялся с маленькой принцессой короткими фразами. Если судить по выражению лиц, девочка спросила, поможет ли костюм, — на что Хайнц ответил с обыкновенной для него развязностью, мол, разумеется, мол, стал бы я иначе... Втайне мадемуазель завидовала Хайнцу, как завидовала своему отцу, своей Мадлен, Больхагену и всем прочим наглецам.

— Он уверяет, что корсет обязательно мне поможет полностью выздороветь, — привычным ровным голосом перевела для подруги Софи, даже не взглянув при этом в сторону Бабет.

Девочка стоически перенесла непростую процедуру первого надевания корсета, лишь иногда возводя

к потолку глаза, чтобы как-то обозначить степень своего неудовольствия. Да и откуда было удовольствию взяться, когда в результате получасовых усилий Теодора Хайнца в жёстких металлических лесах оказалась значительная часть торса с заходом на правое плечо. Когда поверх жутковатого сооружения были надеты рубашка и платье, Теодор сделал несколько шагов назад, придирчиво изучил немного раздобревшую фигуру девочки.

— И очень даже неплохо. Я бы даже сказал, вам идёт.

Элизабет вопросительно вскинула глаза на Фике, однако девочка ограничилась презрительной отмашкой.

— Это он так шутит, — пояснила она и обратилась к эскулапу: — А снимать-то как?

— Что, собственно, снимать? — Хайнц вежливо приподнял бровь.

— Ну этот... — за неимением подходящего слова девочка намеревалась пожатием плеч и опусканием подбородка на грудь обозначить более чем очевидный предмет разговора, но тотчас поняла, что плечами, как прежде, она более не владеет.

— Мой корсет? — уточнил Хайнц. — Так его вовсе снимать не требуется.

— А мыться? — недоумённо спросила девочка, ещё не осознавая контуры свершившейся новации.

— В общем, так, — насупленно произнёс Теодор Хайнц, уязвлённый таким странным отношением к собственному изобретению, — давайте сразу договоримся. Хотите выздороветь — будете носить корсет сколько понадобится. Не хотите — я его сейчас же снимаю, и вы можете ложиться в постель и спокойно ожидать конца. Дело ваше. Только, пожалуйста, решайте сразу. Хотите быть здоровой, хотите бегать-играть-резвиться — это одно. Нравится вам увечье, неволить не смею, живите так. И нечего тут реветь, — последнюю фразу он произнёс, нарочито подняв голос на полтона, хотя слёз ещё не было.

— Сколько же в нём ходить?

Хайнц, втайне симпатизировавший девочке (потому, собственно, и лечить её взялся, потому и лечил задаром, что нравилась ему Софи), хотел было тоном профессионального медика произнести обтекаемую подбадривающую фразу, ни к чему не обязывающую, но всё-таки приятную для слуха пациентки, однако неожиданным образом возобладала наследственная склонность к корректным шуткам:

— Лет пять-шесть.

— Ско-о-олько?!

— А может, и больше. Не дрейфь, — грубовато заключил он.

И наступили совершенно новые времена. Если прежде была ночь, то теперь был день. Софи скоро уяснила, что мыться в корсете отнюдь не так сложно, как ей представлялось; большие трудности встретились при отправлении так называемых естественных потребностей, однако и они со временем оказались преодолены, хотя и не исчезли. Самое же для Фике главное заключалось в том, что жёсткий, до крови натирающий кожу на бёдрах корсет помог ей преодолеть границу, отделяющую инвалидов от здоровых людей.

Корсет перераспределял нагрузку таким образом, что во всякое время суток у девочки была нагружена левая нога, во всякое же время железные чешуйки выправляли позвоночник и правое плечо. Заниматься приходилось теперь даже больше, по часу всякое утро, правда, теперь занятия были самостоятельные: Фике пунктуально выполняла все предписанные Хайнцем упражнения, а при встречах со своим целителем выказывала ему столь явное почтение, что Элизабет Кардель, замечавшая ревнивым глазом такого рода нюансы, перестала оставлять Теодора Хайнца с девочкой даже на считанные минуты. Уж кто-кто, а мадемуазель знала мужчин. Что из того, что ему двадцать девять, а маленькой принцессе неполных восемь? Как раз потому, что ей восемь, а этому идиоту целых двадцать девять, за ним и нужен глаз да глаз.

После утренних упражнений к Софи приходила специально нанятая крестьянка, в обязанности которой входило слюной — и обязательно натощак! — смазывать плечо девочки. Измождённая, нехорошо пахнущая слюной, маленькая принцесса засыпала, едва только её оставляли в покое, — чтобы часам к двум пополудни пробудиться с ломотой во всём теле, с чугунной головой и мерзостным вкусом во рту.

Элизабет обратила внимание ещё и на такую подробность. По мере того как девочкина болезнь всё более отступала, всё более отходили от неё Фриц и Вилли, прежде нашедшие в увечной сестре этакую родственную душу. Стремительно выздоравливающая Фике оказалась им чуждой.

Заболевание способствовало взрослению Софи. Знавшая о страданиях (в противовес неприятностям и невзгодам) прежде лишь понаслышке, девочка приобрела теперь совершенно новый для неё опыт. Первой на изменившееся выражение глаз среагировала Бабет, враз прекратив читать девочке все имевшиеся в наличии детские книги. Следом внимательность продемонстрировал Больхаген:

— А ведь ты маленькая женщина, — как-то сказал он.

— Что сие означает? — церемонно поинтересовалась Фике.

И Больхаген вдохновился в секунду: набрал воздуха, сверкнул глазом и собирался уже было разъяснить, но вовремя сдержался, обратив нереализованный заряд своего мужицкого цинизма в кряканье, междометия и мычание, ничего толком не объяснившие. Девочка изобразила непонимание.

Поделиться с друзьями: