Налегке
Шрифт:
7. И тогда они собрали весь народ по всему лицу земли, всех, кто не были убиты, кроме Ефира. И случилось так, что Ефир видел все, что делал народ, и он видел, что те, кто был за Кориантумра, притекали к войску Кориантумра; и все, кто был за Шиза, притекали к войску Шиза; и так в течение четырех лет они собирали народ, дабы собрать всех по всему лицу земли и усилить свою мощь, как только могли ее усилить. И тогда все они собрались вместе, каждый в том войске, в каком пожелал, с женами и детьми; и все мужи, женщины и дети были вооружены оружием войны, щитами и нагрудниками и шеломами и облачены в одежды войны, и они вышли друг против друга на бой; и они бились весь день, но не победили. И когда настала ночь, они утомились и возвратились в свои станы, а возвратясь в свои станы, они подняли вопль и плач великий по убитым воинам своего народа; и такова была сила их стенаний, воплей и криков, что разрывался воздух. И когда настало утро, они снова пошли на бой, и день тот был великий и страшный; но они не победили, и когда опять настала ночь, их крики, жалобы и вопли по убитым воинам своего народа опять разрывали воздух.
8. И случилось так, что Кориантумр вторично написал Шизу, прося его больше не идти на бой, но взять царство и пощадить жизнь народа. Но се — Дух Божий покинул их, и Сатана овладел сердцами
9. И случилось так, что они ели и спали и готовились наутро умереть. И были они мужи рослые и крепкие силою мышц. И бились они три часа и, потеряв много крови, обессилели. И когда воины Кориантумра набрались сил, они пустились наутек, но се — Шиз поднялся, и с ним войско его, и он поклялся в гневе своем, что умертвит Кориантумра либо погибнет от меча; итак, он преследовал их, к утру настиг, и они опять сражались. И случилось так, что когда все они пали, кроме Кориантумра и Шиза, Шиз обессилел, потеряв много крови. И тогда Кориантумр передохнул слегка, опершись на свой меч, и отрубил Шизу голову. И когда он отрубил Шизу голову, Шиз поднялся на руках, и упал, и, глотнув воздуха, умер. И тогда Кориантумр пал на землю замертво. И Бог сказал Ефиру, говоря: Иди. И он пошел и увидел, что сказанное Господом исполнилось; и он докончил свою летопись; и сотой доли ее я не написал.
Жаль, жаль, что Смит написал так мало и, наполнив предыдущие главы скучнейшей пошлостью, оборвал свой рассказ как раз на том месте, где он, чего доброго, мог бы стать занимательным.
Мормонская библия — глупая книга, и читать ее — нудное занятие, но в ее поучениях нет ничего зловредного. Против изложенного в ней кодекса морали возразить нечего: он «скатан» с Нового завета — даже без ссылки на источник.
ГЛАВА XVII
16
Люди сорок девятого года. — так называли переселенцев из восточных штатов, хлынувших в Калифорнию после того, как там в 1848 году было открыто золото.
После двухдневного пребывания в Городе Соленого Озера мы покинули его, бодрые, отъевшиеся и очень довольные, самочувствие у нас было превосходное; однако что касается «мормонского вопроса», то, пожалуй, мы разбирались в нем не лучше, чем до нашего приезда. Разумеется, мы получили много новых сведений, но мы не знали, каким из них можно верить, а каким нет, потому что получили их от людей в сущности совсем чужих. Например, одни говорили, что чудовищная «Резня на Горном лугу» была делом рук только индейцев, а язычники самым подлым образом свалили вину на мормонов, другие говорили, что отчасти повинны индейцы, отчасти мормоны; третьи не менее положительно утверждали, что это низкое предательство, эта бесчеловечная бойня целиком на совести мормонов. Мы слышали все три версии, но о том, что именно третья версия соответствует действительности и что истинными виновниками злодеяния были мормоны, мы узнали только несколько лет спустя, когда вышла книга миссис Уэйт «Мормонский пророк», в которой описано, как судья Крэдлбо судил обвиняемых по этому делу. А те «достоверные» сведения, которые мы собрали сами, распадались на три версии, и поэтому я отказался от мысли, что в два дня могу разрешить «мормонский вопрос». Кстати, мне приходилось видеть, как репортеры справлялись с этим и в один день.
Покидая Солт-Лейк-Сити, я весьма смутно представлял себе, каково положение вещей в этом городе, а подчас спрашивал себя, существует ли там вообще какое-нибудь положение вещей. Но я тут же с облегчением вспоминал, что нам все-таки удалось узнать кое-какие мелочи, в достоверности которых можно было не сомневаться; значит, мы не совсем даром потратили два дня. Например, мы узнали, что наконец-то очутились в настоящей стране пионеров и увидели ее во всей непреложной, осязаемой доподлинности. Высокие цены на малейший пустяк красноречиво говорили о высокой стоимости перевозок и об ошеломляющей отдаленности отправных пунктов. На Востоке в те времена самой мелкой денежной единицей был цент, и такова же была цена минимального количества любого имевшегося в продаже товара. К западу от Цинциннати самой мелкой ходячей монетой был серебряный пятицентовик, и меньше чем на пять центов товару не отпускали. В Оверленд-Сити, кажется, самой мелкой монетой был десятицентовик, но в Солт-Лейк-Сити в обращении, очевидно, не имелось денежной единицы ниже двадцатипятицентовика и меньше чем на эту сумму ничего не продавалось. Для нас самой мелкой финансовой операцией всегда был обмен пятицентовой монеты на товар соответствующей стоимости; но в Солт-Лейк-Сити, если покупаешь сигару, — выкладывай четверть доллара; трубку — четверть доллара; хочешь персик, свечу, газету, или побриться, или купить каплю языческого виски, чтобы натереть свои мозоли во избежание расстройства желудка и флюса — плати двадцать пять центов, не иначе. Поглядывая время от времени на наш мешок с серебром, мы готовы были обвинить себя в отчаянном мотовстве, однако после ознакомления с записью наших расходов оказывалось, что ни в чем таком мы не повинны. Но люди легко привыкают к крупным суммам и высоким ценам и даже любят их и кичатся ими — и наоборот, переход на мелкие монеты и низкие цены кажется им нестерпимым позором, с которым трудно примириться. После месячного знакомства с минимумом в двадцать пять центов обыкновенный смертный краснеет от стыда каждый раз, как вспоминает свое презренное пятицентовое прошлое. Когда в пышной Неваде мне вспоминался мой первый финансовый опыт в Солт-Лейк-Сити, лицо мое пылало, словно я обгорел на солнце. Оный случай произошел так (многие писатели любят слово «оный», и слово, правда, недурное, но я ни разу не слышал, чтобы хоть кто-нибудь так говорил). В гостинице наутро после нашего приезда юный метис, желтизной кожи напоминавший шершня, предложил почистить мне сапоги. Я согласился, и он почистил их. Затем я вручил ему серебряный пятицентовик с благосклонным
видом человека, который дарует богатство и счастье своим нищим, страдающим братьям. Шершень взял монетку и, подавляя волнение — как мне думалось, — осторожно положил ее на широкую ладонь. Потом он воззрился на нее с таким вниманием, с каким ученый рассматривает в микроскоп комариное ухо. Несколько жителей гор, погонщиков скота, кучера почтовых карет и так далее подошли поближе, и все вкупе начали разглядывать монету с тем очаровательным пренебрежением к хорошему тону, которое отличает бесстрашных пионеров. Наконец шершень вернул мой пятицентовик и посоветовал мне держать деньги в кошельке, а не в душе — больно уж она мелка, много ли там поместится!Каким грубым хохотом были встречены его слова! Я тут же на месте расправился с этим ублюдком, но, скальпируя его, я не мог удержать улыбки, ибо, что ни говори, а для индейца он сострил очень неплохо.
Да, мы научились платить высокие цены, ничем не выдавая внутренней дрожи, — ибо к тому времени мы уже твердо знали из подслушанных разговоров кучеров, кондукторов, конюхов и, наконец, жителей Солт-Лейк-Сити, что эти высшие существа презирают переселенцев. Мы не позволяли себе ни вздрагивать, ни ежиться, мы хотели, чтобы нас принимали за пионеров или мормонов, за метисов, погонщиков скота, кучеров, убийц беззащитных людей на «Горном лугу» — за кого угодно, кто пользовался уважением в прериях и в Юте, — но мы безмерно стыдились того, что мы переселенцы и что, к несчастью, мы носим белые рубашки и в присутствии дам можем сквернословить не иначе, как отворотясь в сторону.
Впоследствии, в Неваде, немало было унизительных случаев, когда нам напоминали о том, что мы переселенцы, а следовательно, существа низшей, неполноценной породы. Быть может, читатель сам недавно посетил Юту, Неваду или Калифорнию и с жалостью взирал на жителей этих стран, считая их отринутыми от того, что, по его мнению, есть «мир», и вдруг почувствовал, что крылья у него подрезаны, ибо — кто бы мог подумать — оказывается, это он достоин жалости, и поголовно все население, среди которого он очутился, готово сострадать ему; и он уже шагу не может ступить, не внушая жалости окружающим. Бедняга! Они потешаются над его шляпой, и над покроем его костюма, сшитого в Нью-Йорке, и над его уважением к грамматике, и над жалкими попытками сквернословить, и над его совершенно уморительным незнанием всего, что касается руды, шахт, штолен и многого другого, чего он никогда не видел и о чем не удосужился почитать. И в то время как он думает о печальной судьбе несчастных изгнанников, вынужденных жить в этом далеком краю, в этой глухой стороне, люди смотрят на него сверху вниз с уничтожающей жалостью — оттого что он переселенец, а не одно из блистательнейших и счастливейших на свете созданий, именуемых «люди сорок девятого года».
После отъезда из Солт-Лейк-Сити снова началась привычная жизнь в почтовой карете, и к полуночи нам уже казалось, что мы вовсе не покидали своего уютного жилья среди тюков с почтой. Однако было одно нововведение. Мы везли с собой такой обильный запас хлеба, ветчины и крутых яиц, словно нам предстояло проехать не шестьсот миль, а вдвое больше.
И как приятно было в последующие дни любоваться величественной панорамой долин и гор, развернутой под нами, уписывая ветчину и крутые яйца и в то же время услаждая свою духовную природу созерцанием то радуги, то грозы, то несравненного заката. Ничто так не украшает живописные места, как ветчина и крутые яйца. Ветчина и крутые яйца, потом трубка — старая, прокуренная, чудесная трубка, — ветчина и крутые яйца и красивые виды, мчащаяся под гору карета, ароматный табак и душевный покой — вот в чем состоит счастье на земле. Вот цель, к которой стремились и стремятся люди во все времена.
ГЛАВА XVIII
В восемь утра мы достигли развалин того, что прежде было крупным военным лагерем Флойд, расположенным в сорока пяти — пятидесяти милях от Солт-Лейк-Сити. К четырем часам пополудни мы удвоили это расстояние и уже были от него милях в ста. Теперь мы въехали в разновидность пустыни, чье законченное безобразие далеко превосходило все пресловутые ужасы Сахары, а именно — в солончаковую пустыню. Она тянулась шестьдесят восемь миль подряд с одним-единственным перерывом. Да и перерыва, в сущности, никакого не было: просто на одной станции, посредине шестидесятивосьмимильного участка дороги, имелась вода. Если мне не изменяет память, воду брали не из колодца и не из ручья, а привозили издалека на волах или мулах. Станция находилась в сорока пяти милях от начала пустыни и в двадцати трех милях от конца ее.
Мы тащились, и плелись, и ползли по дороге всю ночь и к исходу этих пренеприятнейших полусуток одолели сорокапятимильный перегон, отделявший нас от станции с импортной водой. Солнце еще только всходило. Пересекать пустыню ночью, когда спишь, — дело несложное; а наутро радостно сознавать, что мы самолично побывали в безлюдной пустыне и впредь можем с полным знанием дела рассуждать о пустынях в присутствии непосвященных. Радовало и то, что это не какая-то никому не известная захолустная пустыня, а весьма знаменитая, так сказать — столица среди пустынь. Все это очень хорошо, очень утешительно и приятно, но теперь нам предстояло ехать по пустыне днем. Это замечательно — необыкновенно — романтично — настоящее приключение — воистину, ради этого стоит жить, стоит пускаться в путешествие! И как мы все это опишем в наших письмах к родным!
Наш энтузиазм, наша неутолимая жажда приключений в какой-нибудь час увяла под палящим августовским солнцем. Один короткий час — и нам уже стало стыдно за свой «телячий восторг». Вся поэзия была в предвкушении — действительность развеяла ее.
Вообразите широкий, недвижимый океан, скованный смертью и обращенный в пепел; вообразите эту бескрайнюю унылую гладь с торчащими кое-где серыми кустами полыни; вообразите мертвую тишину и безлюдье, присущие пустынным просторам; вообразите почтовую карету, которая, словно жук, ползет посреди безбрежной равнины, вздымая крутящиеся клубы пыли, как будто этот жук передвигается при помощи пара; вообразите изматывающее однообразие томительной езды, час за часом, — а берега все не видно; вообразите мулов, кучера, карету и пассажиров, так густо облепленных пылью, что все они словно вымазаны одной тусклой краской; вообразите пыль, оседающую кучками над усами и бровями, точно снег, нарастающий на ветках деревьев и кустов. Вот что это оказалось в действительности.
Солнце палит убийственно, злобно, неумолимо; пот выступает из всех пор у людей и животных, но и следов испарины не видно на коже — плотный слой пыли поглощает ее; ни малейшего дуновения воздуха; ни единого спасительного облачка в сверкающей синеве небес; ни живой души кругом, как ни всматривайся в голую пустынную равнину, растянувшуюся на много миль по правую и левую руку; ни единого звука — ни вздоха, ни шопота, ни жужжания, ни шелеста крыльев, ни далекого птичьего писка, — ни даже стенаний погибших душ, которые, несомненно, населяют этот мертвый воздух. И когда во время передышки мулы чихают и грызут удила, то эти звуки, врываясь в гнетущую тишину, не рассеивают злых чар, а лишь усугубляют чувство одиночества и тоски.