Нам нужна великая Россия
Шрифт:
– Планируете в крайнем случае перейти в помещение охраны на Морской? Константин Иванович, делайте, что должно, с документами - и двигайтесь со всеми людьми к градоначальству. В случае...- премьер замешкался, но постарался сказать с болью в сердце давшуюся ему фразу как можно более спокойным тоном: - В случае, если обстановка вынудит, направляйтесь к Зимнему или туда, где буду я...В самом крайнем случае - выбирайтесь из города. Да, с фронта уже двигаются верные части. Нам нужно только продержаться. Держитесь, Константин Иванович. С Богом.
И премьер повесил трубку. Вновь - молчание, тягучее, злое.
– Господин Хабалов, - Столыпин произнес это
– Я перепоручаю все имеющиеся силы генерал-майору Занкевичу. Он сейчас, как Вы сами сказали, собирает силы у Зимнего, поэтому сможет оперативно руководить подавлением революции.
И странное дело: в единое мгновение Хабалов преобразился. Лоб его разгладился от складок треволнения, нижняя челюсть более-менее унялась, а в глазах появилось то, что в иное время можно было бы назвать спокойствием. Только лишь очередное упоминание революции заставило генерала нервически моргнуть. Между тем, слова Хабалова указывали совершенно на другое его настроение:
– Это создаст неразбериху. Все наличные силы подчиняются мне как начальнику военного округа. Указание на еще одного начальствующего...- начал было Сергей Семенович, но Столыпин прервал его одним движением.
– В соответствии с распоряжением Его Императорского Величества, мне предоставлены полномочия в том числе в отношении военных частей. И я хотел бы заметить, - произнес премьер сказал это тоном, которому просто нельзя было противоречить: - Занкевич не будет еще одним начальствующим лицом. Ему передаются полномочия. Передаются. А не разделяются.
Хабалов, не глядя на стоявший по левую руку от него стул, присел на жаккард и уставился в бесконечность. Взгляд его приобрел ясность.
– Я Вас понимаю, Петр Аркадьевич, - только и смог произнести Хабалов.
– Вы остаетесь при мне, однако, боюсь, Ваше состояние, - Хабалов посмотрел, то ли досадливо, то ли зло, на премьера, но тут же отвел взгляд.
– Не способствует быстроте и ясности Ваших приказов.
Раздался еще один звонок. Аппарат гудел как-то иначе, яростно, нетерпеливо - и мрачно. Что-то он предвещал?..
Интермедия третья
Казармы Финляндского полка. Несколько десятков человек собрались здесь, в кабинете его шефа. Последний, правда, отсутствовал: цесаревич, он же августейший шеф, был вдалеке от мятежа. Справедливости ради надо заметить, что и до сего дня он редко бывал в этом кабинете. Но с его болезнью государь и не хотел отпускать его далеко. Требовался постоянный присмотр, чтобы - не дай Бог - Алексей не получил царапину. Ведь один-единственный порез мог лишить Россию наследника...
Под портретами государя и августейшего шефа стоял, заложив руки за спину, командир запасного батальона полка, полковник Борис Александрович Дамье . Седая эспаньолка его казалась пепельной на фоне невиданно бледного, даже чахоточного лица. А вот глаза...Вместо глаз были два пламенных горнила. Едва начав короткую речь, он подался вперёд. Дамье одним резким движением отодвинул стул и сел, выдавшись далеко вперед, положив правую руку на столешницу. В те минуты он казался старым стрелецким полковником, удерживавшим бойцов от бегства к "ворью".
Он внимательно смотрел - поочередно - в глаза каждому из собравшихся, оценивая, проверяя, стараясь заглянуть в душу. Но лишь немногие сохраняли столь же твердое присутствие духа, что и их командир. Раненные на Великой войне, контуженные, ожидавшие отдыха в столице, отдалившиеся от командования - и вдруг, кажется, ни с того ни с сего, поднятые еще неделю назад вести (не то что без права- с прямым запретом на выстрелы!) бои с революцией - они совершенно не знали, что будет в следующую минуту. Кажется, только лишь полковник Ходнев готов был сражаться дальше. Но и на его лице залегла тень уныния. Его собственный разум беспрестанно подсовывал картину стрелявшей по собственному командиру роты волынцев. Падающий замертво Лашкевич... Никто не видел, как под столом у Ходнева сжимались кулаки. Не от ярости, скорее, от чувства бессилия.
Наконец, Борис Александрович начал речь. Речь пламенную, даже, можно сказать, геройскую. В турецкую, а, да что там! Даже в пятнадцатом году этакая речь могла бы поднять боевой дух, и офицеры бы, увлекая солдат, пошли бы на бой, на смерть даже, потому что это все - одно. Но сейчас был не семьдесят седьмой и даже не пятнадцатый.
А потому Дамье лишь что было сил взывал к гордости и памяти офицерской:
– Мы не должны забыть, что мы финлянды, что на груди у нас, - полковник схватился левой рукой за сердце, пальцы его были скрючены от волнения.
– Полковой знак с начертанными на нем словами "За Веру, Царя и Отечество". Мы, финляндцы, должны об этом помнить всегда. Не забудем и то, что наш родные полк, наши друзья и братья, в этот час ждут от нас помощь, поддержку. А смута - точно удар в спину!
Оканчивал свою речь Дамье уже стоя. Все так же, с прижатой к сердцу левой рукой, он вглядывался...Но, как показалось Ходневу, уже отнюдь не в лица офицеров, но куда-то вдаль. Наверное, искал помощи в памяти полка, надеялся увидеть протянутую фронтовиками руку помощи.
Офицеры разошлись по командам. Долго беседовали с нижними чинами. Но внимание, которое солдаты и младшие офицеры проявляли к словам начальников, было каким-то...напускным, что ли? Стоило только одной искре вспыхнуть - и тут же, в сердцах тех же людей, разгорелось бы пламя. Пламя борьбы. Но отнюдь не "За Веру, Царя и Отечество"...
Офицеры разошлись. Ставший еще мрачнее Ходнев направился к одному из отрядов, что у Тучкова моста...
Вдруг - в офицерском собрании - раздался звон телефона. Полковник в два-три шага преодолел все расстояние от двери до тумбы, стоявшей в самом углу, и жадно припал к трубке.
– Да, алло! Полковник Ходнев! Слушаю!
На том конце провода послышался треск винтовочных выстрелов. Шум их, десятикратно приглушенный, проник сквозь стекла и в зал. То было чарующее и одновременно пугающее ощущение: слышать одни и те же выстрелы издалека - и в близи...