Нам нужна великая Россия
Шрифт:
– Говорит подпоручик Каменский. Мы у Тучкова моста. Господин полковник, сдерживаем восставших. Расстреливаем последний, неприкасаемый запас. Но - держимся. Их здесь много...Но - выдержим. Отправили в казармы под конвоем грузовик. И очень...интересных водителей. Поймёте сами, как увидите...Вышлите нам навстречу конвой...Хоть с десяток человек...
– Сколько восставших?
Ходнев хотел было спросить, сколько еще будут отбиваться, но оборвал мысль буквально при самом рождении. Они расстреливают последние патроны! Да им надо отступать! Если позицию займут...А кто займет? Резервов нет...Нет корпусов, дивизий, ничего нет. Только тысяча бойцов Кутепова, судя по телефонным слухам и рассказам случайных гостей, сражается на улицах...
–
– Благодарю! Исполним! Только еще два, а гладяшиь, и три залпа дадим!
– и гудки.
Ходнев не положил да же, водрузил трубку на место, и помчался к выходу из казарм. Внезапно, в дверях, он увидел жену. Позади нее - денщик, Яков Мазайков. Он озорно поглядывал на нижних чинов, заполнивших коридоры: мол, поглядите еще, как воевать надо. Но при виде Ходнева Мазайков подтянулся, сколько это было возможно, когда держишь ребенка на руках.
– Что ты здесь делаешь?
– подбежал к любимой Ходнев.
Она выглядела - внешне - спокойной, разве что прядки ее каштановых волос в беспорядке выглядывали из-под теплой шляпки. Но Ходнев-то знал, что это она хотела такой казаться, но готова была разрыдаться от треволнений здесь же.
– В казармах москвичей, - Московского полка, - бунтовщики вовсю орудуют. Какие-то люди, говорят, громят офицерские квартиры. Все - с красными бантами. Марго и Светлана перепуганы не на шутку. Я с маленьким перебираюсь к Валуевой, ты же помнишь, где...
– Ходнев кивнул, давая знать, чтобы жена не теряла времени.
– Да, так вот. Я спрячусь там, у них тихо. Присяжных поверенных ведь пока не трогают, они же, вроде, за "красных".... За Думу...Прощай! Береги себя!
– Прощай! Скорее, пока улицы не наполнились восставшими, - Ходнев перекрестил на прощание сына, благодарно положил руку на плечо Мазайкину, и...
И через мгновение уже выслушивал доклад о двигавшейся по Николаевской набережной толпе. Вскоре они должны были оказаться у здания казарм.
– Ну уж как с москвичами- не выйдет. Шалят, - сквозь зубы процедил Ходнев и начал отдавать приказы.
В считанные минуты поперек набережной выросла оборонительная цепь. У самых зданий и на самых гранитных невских ступенях расположились пулеметные команды с "шошами". Была бы не такая гадость, а хотя бы "виккерсы"! Ходнев махнул рукой. Уж и это хорошо, а то ведь могли этак дать митральезы. На восемнадцатой линии учебные команды кидали поперек улицы мешки, тащили шкафы, стулья, все, что только годилось - а порой даже не годилось - для баррикад. Петров, из крестьян, навострился даже пустые патронные ящики разламывать надвое, так, чтоб они казались как можно более широкими.
Рыкнул мотор: со стороны Тучкова моста ехал грузовик. Ходнев приказал взять ружья на изготовку, опасаясь худшего, но, разглядев махавшего из кабины фельдфебеля Грязного, успокоился. Это, видимо, был тот самый "трофейный" грузовик, - Грязной отправился вместе с отрядом Каменского к Тучкову мосту.
Грузовик с трудом объехал еще не охватившую всю улицу баррикаду, и, рыкнув, остановился. Выбежавший из кабины Грязной помчался, точно черти ему пятки жгли, к кузову. Оттуда уже выталкивали двух людей в...
Ходнев, воевавший на Юзфронте, тут же узнал пусть потрепанные, полинявшие, - австрийские шинели. По виду это были военнопленные. С красными бантами на рукавах.
– Ваше Высокоблагородие, а мы австрийца взяли!
– радостно гаркнул Грязной.
Фельдфебеля ранили месяца три назад, а до того он успел повоевать рядовым в последние недели Луцкого прорыва. Так что к австрийцам у него были очень теплые чувства, можно даже сказать, горячие: он их в аду видал. Во всяком случае, военных.
– Эти шли впереди бунташных, за офицеров у них, что ли, - и добавил в сторону австрийцев: - Ну, брат, давай, давай. Сейчас тебя хорошенько расспросят. Рад, небось, к нашему-то брату, русскому, сам-друг попасть в плен?
Тот австриец, что повыше, презрительно отвернулся.
– Во, рад! Иди, давай, иди! И ты тоже, - подтолкнул фельдфебель и второго австрийца, того, что пониже.
Они шли, в своих измятых, латанных-перелатанных шинелях, с гордостью и вызовом. Каждый шаг их словно бы говорил: "Ничего, пройдет еще немного времени, - и а все поквитаемся. И ты, гнусавый, будешь рад, что мы тебе кидаем кусок заплесневевшего хлеба...".
***
Петроградское губернское жандармское управление сверкало огнем. Именно огнем, а не огнями: его помещения занялись от сжигаемых секретных документов. Люди разбились на кучи, во главе каждой - "вождь", из тех, кого днём высвободили из "Крестов". Вот и этой толпой, что жгла бумаги в угловом кабинете западного крыла, верховодил "крещеный". Небритый, во френче с потертыми отворотами, чуть-чуть сутулившийся, он выделялся в толпе только лицом. Из него сквозила не радость даже, а удовольствие. Он с особым размахом, но редкой методичностью, которой отнюдь не мог похвастаться всякий русский человек, выдергивал со своих мест коробочки с карточками и бросал их в полыхающий тут же, в углу, костром. Языки пламени лизали уже обои, на которых проступала более темное пятно - пустота на месте сорванного портрета государя. Его бросили первым. Ну, точнее, первым после одной коробочки с карточками на букву "Г". Продержав на втянутых руках ее над пламенем костра, "вождь" одумался и прижал, как драгоценность, простую коробку к груди. Кивком головы он дал знать, что пламени можно отдать все остальное.
Едва он вышел, как столкнулся в коридоре с картины, которая должна была бы показаться невозможной не просто неделю или год назад, а едва ли не утром. Двое..."Вождь" присмотрелся, - трое!
– людей в рабочих тужурках держали престарелого, наверное, шестидесятилетнего, может, семидесятилетнего генерала. Даже скрученный по рукам и ногам, он с нескрываемой гордостью и уверенностью смотрел на восставших.
– Ну, как, сладко, в путах-то?
– осклабился "вождь".
Памятуя о месяцах сидения, все еще ежась от холода каменного мешка, он наконец-то мог выместить свой гнев. О, как часто в голове своей он прокручивал картины отмщения. И - вот - замечательный шанс! Генерал "охранки"! Да ещё гордый, такой гордый и уверенный. На таких вымещать особенно приятно, смотреть, как лица их искажаются, как в глазах появляется страх, как напускная бравада стирается кровью.
Генерал хмыкнул и надтреснутым голосом ответил:
– Боевой пост всегда приятен, - только и ответил он.
Лицо его казалось "вождю" не свиной даже, - кабаньей маской. Кабан этот щерился и хрюкал над ним. Рука сама собой обрушилась на оскаленную морду. А потом еще раз. И еще. И еще. Потом на эту же морду посыпались удары. И мощный удар грузной ножици, прямо под ляжкой. Хрустнула свиная кость, раздался сдавленный, едва слышный визг. "Вождь" все б ил и бил, хоть тушу и волокли на улицу. Там, на улице, по туше били прикладами. Но чертов кабан перестал хрюкать: он умирал молча, старый, седой кабан, с какими-то совершенно человеческими глазами. Когда туша, разом напрягшись, всеми клеточками одновременно, почти тут же расслабилась – в глазах ее, столь ненавистных ему буркалах, застыло...Что же? Какая-то...вера? Какая может быть вера у кабана, старого хряка? А ведь что-то же было...Но во что вера-то?