Нам нужна великая Россия
Шрифт:
и от Царской резиденции волновался Кронштадт, когда
измена ворвалась в Свеаборг, когда пылал Прибалтийский край,
когда революционная волна разлилась в Польше и на Кавказе,
когда остановилась
промышленном районе, когда распространялись
крестьянские беспорядки, когда начал царить ужас и террор,
правительство должно было или отойти и дать дорогу революции,
забыть, что власть есть хранительница государственности и
целости русского народа, или действовать и отстоять то,
что было ей вверено.
П.А. Столыпин
Со всех концов города стекались новости, одна другой хуже. Телефонный аппарат буквально разрывался в первые полчаса. Однако потом будто бы все отрезало. Сперва Столыпин даже не понял, что же изменилось. А потом замер на мгновение, - и произнес:
– Тихо...телефон не звонит...
– многозначительно произнес, словно бы ни к кому конкретно не обращаясь, премьер-диктатор.
Балк снял трубку:
– Барышня! Барышня! Двести двадцать три, будьте любезны, - молчание. Он вслушивался в голос из трубки.
– Это Балк. Да-да, он самый.
Брови градоначальника разошлись: Александр Павлович ненадолго расслабился. Однако пальцы, зажимавшие ремень (по старой, обер-полицмейстерской еще, привычке), были все так же скрючены волнением. Балк подозревал нечто неладное. И пусть в предыдущие дни чутье совершенно подвело его! Но уж сейчас, когда опасность грозила ему самому, все чувства, вплоть до седьмого (исключительно "сыскарского"), напряжены оказались до предела.
– Алло! Казармы лейб-гвардии Финляндского полка? Что? Нет? А кто? Магазин мсье Эркюля? Пардон, мсье!
Балк не положил даже, бросил трубку, чтобы тут же ее поднять снова.
– Барышня! Барышня! Это Балк! Да, градоначальник Петрограда! Соедините меня с казармами лейб-гвардии Финляндского полка! То есть как не можете? Я Вам приказываю!
Он отдёрнул руку с зажатой трубкой. Насупленные в ярости брови делали лицо его, от природы обаятельное, карикатурой. Указательной палец левой руки нещадно барабанил по застежке на поясе. Звук этот, по-видимому, еще более раздражал градоначальника.
– Говорило мне мое сыскарское чутье: надо городовых не только вождению трамваев обучить, но и телефонному делу...Не подвело чутье, клянусь Богом!
Балк в третий раз повторил действо с трубкой. Только на этот раз голос его был уже не просто властным, но яростным: так хозяин дома обращается к затеявшему кутеж у его калитки оборванцу.
– С Вами говорит Балк! Что у Вас там происходит?
Похоже, ему дали ответ: градоначальник выпучил глаза. Из бледного лицо его стало кроваво-красным, а ноги даже подкосились. Он словно бы не присел, а сполз по враз сгустившемуся воздуху. Рука его, сведенная судорогой, так и повисла плетью
на телефонной трубке.– Господа, а у них...уже революция свершилась...Ха! Революция...свершилась...У них!
Говорил он это, тоже ни к кому особо не обращаясь, - или скорее обращаясь к пустоте. Перед глазами его пронеслась служба в Ладожском и Волынском полках, Варшаве, здесь, в Петрограде, - и врезалась, да больно так, с треском и "звездами", в ответ "барышни".
– Революция...У них...
И вот к нему, человеку, за четырнадцать лет привыкшему к подчинению (и собственному, и чужому), пришло вдруг осознание: это конец. В считанные дни все оказалось потеряно. Вся его борьба с забастовками, проблемами с горючим и нехваткой продовольствия, - все это оказалось перечеркнуто простой фразой телефонистки: "У нас? Революция!". И он сейчас не мог ничего поделать, потому что человек на той стороне провода был совершенно уверен в своей безнаказанности и, кажется, даже в печальном конце градоначальника вместе со всем "гнилым режимом".
Напротив градоначальника, по ту сторону рабочего стола, застыл Хабалов. Подбородок вновь - самым предательским образом - у него затрясся. Тот глоток уверенности, что был подарен Столыпиным и напитал его нервы, - оказался испитым до дна. И даже медали и ордена, что сейчас украшали мундир Хабалова, потемнели, поблекли, посматривая на своего обладателя эмалью на кресте...
Столыпин уверенно подошел к телефону. Он протянул руку, и скрюченные пальцы Балка разжались, высвободив трубку.
Глаза его сузились. О, нет, не только веки были тому виной: казалось, сами зрачки обратились в крохотные точки, - или, может быть, виною тому был неверный свет электрической лампы? Желваки играли на его лице, и только: в остальном же он казался убийственно, мертвенно спокойным. Таким его запомнили депутаты второй Государственной Думы в пору его самых "острых" речей.
– Алло! Барышня? Казармы лейб-гвардии Финляндского полка, будьте добры. Кто говорит? Столыпин, Петр Аркадьевич, премьер. И когда поспешите бросить трубку, помните: я наведу в городе порядок. Всеми средствами, - он подождал секунду-другую, чтобы осознание только что сказанных им слов вкралось в самую душу, и добавил: - Соединяйте с казармами.
Кто знает, что за чувство, какой порыв тогда руководил телефонисткой? Быть может, и в ней заговорила привычка подчинения? Или повлияла память о "галстуках", чей творец сейчас с таким спокойствием, от которого веяло могильным (кто знает, вдруг - буквально?) холодом? Кто знает, кто знает...Но "барышня" все-таки сочла за лучшее сделать свою работу так. Как должно.
Он не улыбался, не ликовал, только грустно смотрел вдаль.
– Алло! Финляндский полк? Это Столыпин.
Тут ему в голове внезапно пришла мысль: "А зачем, собственно, Балк звонил финляндцам?..". Но идея пришла раньше ответа.
– Кто сейчас командует запасным батальоном? Полковник Дамье? Дамье...Хорошо, вызовите его к аппарату. Срочно.
Балк за эту минуту преобразился. Из разбитого осознанием бессилия человека, он вновь облекся в личину властного градоначальника. В его глазах появился блеск. Но стоило только присмотреться, - и сразу же можно было понять: то блеск человека, зажатого в угол и готового броситься в свой последний бой. А уж тем более вместе с переходом на особое положение все полномочия градоначальника переходили военной власти, так что...Так что лишь память о месяцах начальствования теперь удерживали Александра Павловича от потери веры в себя. Но и она, как подтвердил телефонный звонок (точнее, его попытки), оказалась чрезвычайно призрачной и ненадежной.
Хабалов в ту минуту прислонился спиною к стене, надеясь холодом успокоить свои вконец растрепанные нервы и унять - хотя бы на мгновение, на мельчайшее и самое неуловимое мгновение - обезумевший подбородок. Но давалось ему это...А, впрочем, не давалось ему это вовсе. Его уверенность в себе, подпитывавшаяся привычкой подчинения, точно такой же, как и у Балка, оказалась поколебленной. Медали и ордена давили на сердце, воротничок душил. Но глоток воздуха удалось-таки сделать, едва Столыпин продолжил телефонный разговор.