Наплывы времени. История жизни
Шрифт:
Спасаясь от угрозы фашизма в Европе и дома, ощущаемой как опасность личного уничтожения, я верил, я очень хотел верить в искусство, которое может сказать: люди едины, у них одни и те же мысли и чаяния. То, что я увидел в Огайо, доказывало: по сути мы похожи.
Слеттери с жаром рассказывал о моем отказе принять отсрочку. Я был ньюйоркцем, «писателем», да еще евреем, что придавало мне в их глазах особый ореол, хотя я чувствовал себя разбитым и в профессиональном плане мое будущее было неясно. Сидя на террасе со старой женщиной, я испытывал удовольствие, что являюсь не просто человеком, но символом некой чужеродности, претерпевшим благотворную трансформацию. Теперь гости нарасхват хвалили при мне Мэри, вспоминая, как она любила в детстве читать, — пожалуй, единственный ребенок, который с удовольствием ходил в школу, как будто ей на роду было написано выйти замуж за интеллектуала. На лужайке за праздничным столом собрались простые, непритязательные люди, они
И в то же время посреди этой эйфории я ни на минуту не забывал, что, если вдруг встану и скажу, что все было ошибкой и я уезжаю в Нью-Йорк, мать Мэри вместе со своим кланом радостно и восторженно бросятся благодарить меня.
От душевной смуты всегда спасала беседа. В этот момент на веранде около нас никого не было, и Нэн опасливо посмотрела на меня, как бывает у старых людей, когда они разговаривают с зеленой молодежью.
— Что вы думаете об этом пакте?
Советско-германский пакт поразил весь мир: большевизм был архиврагом Гитлера и, прикрываясь этой угрозой, оправдывал свое варварство, чем завоевал сердца многих консерваторов на Западе. Приверженцы Советского Союза, вместо того чтобы с отвращением отшатнуться от него, отстаивали пакт, утверждая, что в течение нескольких лет русские бесплодно пытались заключить договор с Францией и Англией против Германии, но ни к чему не пришли. И теперь развернулись в другую сторону, чтобы по-своему нейтрализовать Германию и получить передышку перед неизбежной войной. Иными словами, миф о том, что это не просто различные, но диаметрально противоположные системы, все еще продолжал существовать.
Прежде чем я ответил, старая женщина успела добавить:
— Кажется, русским до смерти надоели французы.
Причем слово «французы» прозвучало с легким оттенком пренебрежения, ибо родом она была из немецкого Эльзаса.
— Я их могу понять.
Поскольку эти слова произнесла настоящая американка из глубинки, а не радикал из Нью-Йорка, я испытал облегчение. Ибо пакт, по сути, стал для нас, как это бывает с каждым поколением, прощанием с иллюзиями, когда безоблачный небосклон юности затягивают неизвестно что предвещающие тучи. В годы Депрессии искренние слова, несмотря на все разочарования, политические повороты и экивоки, не требовали дополнительных оговорок: стоило начать искренне и честно разбираться во всех вопросах, как ты оказывался в левом крыле. В противном случае надо было искать оправдание таким вывихам, как уничтожение урожая с целью поддержания высоких цен, в то время как в городах люди голодали. Теперь былой ясности уже не было.
— По крайней мере на этот раз нам можно не вмешиваться, — продолжала она. — Однако поживем — увидим. Англичане снова будут виться около нас, пока их за счет наших мальчиков не придется вытаскивать из беды.
На мгновение ее здравый смысл, казалось, успокоил мою душу, ответив на самый больной вопрос. На деле она всего лишь сказала, что у нацистов одни и те же ценности с их западными оппонентами: все та же борьба за власть, на этот раз за передел империи, так как через двадцать лет Германия возродилась, оправившись от былого поражения в Первой мировой войне.
Сам по себе вопрос давно принадлежал истории, однако меня, как, наверное, большинство американцев, в то время волновал психологический аспект, который до сих пор, хотя обстоятельства изменились, не потерял своей актуальности. В течение семи лет меня неотступно преследовал кошмарный сон о нацистах. Это было связано с тем, что где-то в глубине души я чувствовал, как им никто не противостоит и они катятся, как волна из будущего, которую Энн Морроу Линдберг назвала волной абсолютной тьмы, господством извращенцев, громил и распоясавшихся хулиганов. Разве можно было согласиться с тем, что победа нацистов ничем не будет отличаться от победы англичан в союзе с французами, как бы эти последние ни были обречены, загнивали и малодушничали в течение десяти лет, идя на бесчисленные уступки Германии? В тридцатые годы этот парадокс занимал умы всей радикально настроенной молодежи.
Всеобщее смятение по вопросу об отношении к грядущей войне было связано с нетипичным для Америки цинизмом, порожденным Великим кризисом. Большинство людей среднего класса связывали свое представление о капитализме прежде всего с фондовой биржей, а потом с механизмом инвестиций и даже узаконенной спекуляцией. Рынок был конкретным символом роста «ценности» собственности, своего рода доказательством того, что мы живем в бесклассовом обществе, ибо политика инвестиций широко осуществлялась по всей стране. Когда буквально в одночасье рынок прекратил свое существование и никто из признанных лидеров и институтов не остановил и не объяснил этого процесса, паника, поразившая страну, поставила под сомнение
веру во все официальное. Под вспышки фотокамер в объятия крупнейшего и недосягаемого когда-то банкира Дж. Пирпонта Моргана толкнули какую-то карлицу, тем самым выразив всеобщее презрение. Что касается других финансистов, они либо кончали тюрьмой, либо выпрыгивали из окон. Стихийный, неконтролируемый взлет цен на рынке окончательно развеял прекраснодушные мифы о первой мировой войне, которая в свое время стала еще одним доказательством власти денежных тузов, немилосердно расточавших человеческие жизни во имя процветания богатых. В этом смысле русская революция, которая вывела царскую армию из войны и отчасти спасла ее от бессмысленной бойни, приобретала огромное значение. Издалека она казалась проявлением человеческого разума.Теперь, в 1940-м, опять все готовились к войне и опять только русские искали способа избежать этого. Хотя в их союзе с фашистами, которых они яростно поносили, была известная доля цинизма, при желании в этом можно было усмотреть твердую линию поведения. Россия в 1940 году не имела колоний и не аннексировала близлежащих территорий (совместный с Германией раздел Польши и присоединение Прибалтийских республик считались акциями исключительно оборонительного характера), поэтому могла открыто призывать к антиимпериалистической борьбе. К тому же, в отличие от всех крупных европейских держав, в России не было безработицы. Разве альянс с Германией не означал, что она любой ценой старается избежать участия в грязной войне, пусть даже при этом приходится идти на компромисс с нацистами, чтобы выиграть время для подготовки к отражению удара.
Постичь человеческие иллюзии — значит понять их исходные предпосылки, проникнуть в логику алогичного. Когда западные демократы во главе с такими людьми, как Чемберлен в Англии и Даладье во Франции, с легкостью отдали Гитлеру Чехословакию, обладавшую одной из сильнейших и наиболее подготовленных в Европе армий, способной остановить немцев, и отказались продавать оружие испанским республиканцам, тем самым откровенно пособничая итальянскому и германскому фашизму в разгроме первого в истории Испании демократического правления, стало ясно, о чем мечтают союзники. Франции и Англии нужна была победа Германии над Россией, чтобы надолго разделаться с коммунистическими идеями, отказать в праве на существование социалистическому государству и заново перекроить мир, судьбы которого вершили бы германские нацисты, английские аристократы и французские миллионеры при поддержке наемных армий. Трудно было предположить, что русские обезглавят этого дракона, заставив его бить хвостом по Парижу и Лондону вместо Москвы и Ленинграда.
В этой схеме был опущен только вопрос о власти, который мы подменили этикой. Политические иллюзии всегда рождаются из горячего стремления к мироустройству, основанному на моральном порядке, утверждающем существование добра. Только представив глубину нашего неприятия загнивающего капитализма, можно понять, сколь невыносимо было увидеть какие-либо параллели между общественными институтами фашистского режима и Советского Союза. Но зависимые от государства профсоюзы, массовые юношеские организации, тайная полиция, наушничество на работе и дома, тысячи политических заключенных и в довершение обожествление государства во главе с его руководителем — все это было порождением советской системы. Фашизм и нацизм скопировали ее, заменив служившую духовной пищей интернациональную пролетарскую солидарность маниакальным нацизмом и расизмом. Родовая вражда между двумя системами оказалась не более чем исторической враждой между Англией и Францией или Германией и Англией. За нравственным конфликтом скрывались национализм и геополитические притязания — основные механизмы истории того времени.
Боязнь перерождения — именно перерождения — в одну из разновидностей фашизма подспудно легла в основу моей ранней пьесы «Человек, которому всегда везло», на первый взгляд обычной жанровой зарисовки из жизни провинциальной Америки средней полосы, впрямую не затрагивающей ни одной политической проблемы. Ее сюжет мне подарила, если так можно сказать, женщина, которая поднялась на веранду и уселась около нас с Мэри и Нэн. Это была Элен, младшая сестра миссис Слеттери. Ее муж недавно повесился. Меня, как любого писателя, нередко спрашивают, откуда я черпаю замыслы своих произведений — если бы я знал, то охотно бы сам туда обращался. Однако существуют обстоятельства, способствующие зарождению и развитию пьес, которым позже, как бактериям в лабораторной пробирке, суждено выжить или погибнуть.
Элен жаждала увидеть незнакомца, которого Мэри ввела в их семейный клан, и вообще поболтать. Хрупкая, с карими глазами-пуговками на небольшом, бледном, с мелкими чертами лице, она была внутренне сосредоточенна, в чем не отдавала себе отчета. Это сквозило в том, как небрежно она скрещивала ноги, как наклонялась, как не обращала внимания на торчавшие в разные стороны из пучка шпильки или на мятый воротничок. Она производила впечатление человека настороженного, этакого первопроходца Среднего Запада.