Народная Русь
Шрифт:
Видя в сыновьях своих богоданных кормильцев (на старость лет), держащийся за землю хлебороб сложил, пустил гулять по неоглядной народной Руси такие ходячие слова, как: «Сынок-сосунок — не век сосун: через год — стригун, через два — бегун, через три — игрун, а затем — и в хомут!» В этой поговорке отразилась, как в зеркале, вся кратковременность крестьянского «утра жизни» — игривого, расцвеченного зорями счастливой беззаботности детства: чуть только начнет выравниваться мальчишка, не успеет еще ни наиграться, ни набегаться, — как за бороною по отцовской пашне ходит, сивку- бурку погоняет, вспоминаючи «вещаго каурку» бабушкиных сказок, еще звучащих в ушах. «Сына расти — кормилица вырастишь!», «Работные сыновья — отцу хлебы!», «Корми сына до поры, придет пора: сын тебя прокормит!» — слово за словом роняет по своей путине посельщина-деревенщина, до красного словца — как до сытного хлеба — охочая. Завещает она детям-внукам-правнукам помнить хлеб-соль родителей-дедов-прадедов: «Не оставляй матери-отца (говорит она) — и Бог тебя не оставит до конца!», «Отца-мать не накормил — сам себя на голод навел!» и т. д.
Хотя и зовет народ-пахарь всех вообще деток «благословением Божиим», но к будущим пахотникам относится с большей приветливостью, чем к жницам. «Сын — домашний гость, а дочь — в люди пойдет!» — говорит он, встречая весть о приращении чьей-либо семьи, все равно — своей или соседской: «Дочь — чужое сокровище: холь да корми, учи да стереги, а все — в люди отдашь!» — вырисовывается в этих и им подобных поговорках все тот же труженик-скопидом, хозяйственный человек, каким является русский деревенский люд в своих красных образностью, ярких меткостью сказаниях — о хлебе насущном, достающемуся ему путем
Знает отец-крестьянин, что не станет баловать жизнь его родившихся на крестьянствование деток, почему и закаляет их сызмала, подготовляя ко всевозможным лишениям, приучая к тяготам всяким. «Из набалованных деток добра не будет!» — изрекает строгий приговор «матушкиным сынкам-запазушникам» суровый деревенский опыт. «Засиженное яйцо — всегда болтун, занянченный сынок — всегда шатун!», «Что мать в голову баловством вобьет, того отец и кулаком не выбьет!» Но еще более сурово звучат такие, точно сложившиеся по «Домострою», пословицы, как: «Наказуй детей в юности, успокоют тя на старости!», «За битого — двух небитых дают!», «Корми сытным кусочком, учи — крепким дубком!», «Не станешь учить, когда поперек лавки ложится — во всю вытянется, не выучишь!», «Учи сына жезлом, в разум войдет — не попомнит отца злом!» и т. п.
Хотя, по пословице, родительское-отцовское словцо не мимо молвится, — но и мать на ветер тоже не скажет о своих детках-малолетках. Сердце материнское жалостливо; недаром отец зовется «грозным батюшкой», а ее народное песенное слово иначе — как «родимой матушкою» — никогда и не величает. «Птица радуется весне, а мать — деткам», «У кого есть матка — у того и головка гладка!», «Нет лучше-милей дружка — как родная матушка!», «Мать праведна — ограда каменна!», «Мать о детях днем печальница, в ночь ночная бого-молица!», «Кому и пожалеть деток — как не родной матушке!» Народ наш относится к матери с таким любовным чувством, так высоко возносит понятие о ней, что, по его словам — нет на свете дороже сокровища (богаче богачества) — как материнское благословение, а молитва ее — «со дна моря поднимает». Нет горше материнской печали о своих детях: «до веку» ее слезы о них. Если и принимается она, по суровому примеру отца, «учить» своих малолеток, то, — гласит простодушная мудрость, — даже ее побои «не долго болят». По словам старинных поговорок: «Родная мать и высоко замахнется, да не больно бьет!», «Своя матка и бьет, да не пробьет, а чужая, гладя (лаская), прогладит («и гладит — так бьет» — по иному разносказу)!», «И побои — не в побои, коль от матушки родной!»
О сиротах-малолетках молвятся в народной Руси свои особые слова-присловья. «Без отца — полсироты, а без матери — вся сирота!» — гласит окрыленное житейской правдой слово. «И пчелки без матки — пропащие детки!» — добавляет оно, продолжая: «При солнышке тепло, при матери — добро!», «Все живучи найдешь, а второй матери не сыщешь!» и т. д. Тяжелым-тяжело житье сиротское, — недаром сложилось такое сопоставление, как: «В сиротстве жить — день-деньской слезы лить!» Но исстари веков слыл сердобольным русский хлебороб: сироту пристроить — для него самое богоугодное дело. Потому-то и говорится на Руси, что — «За сиротою — сам Бог с кали-тою!», «Дал Господь сиротинке роток — даст и хлеба кусок!», «Для сиротинки — нет чужбинки!», «Идет сирота — распахни ворота!», «Не накормишь, не пригреешь сироту — свои детки сиротами жизнь проживут!», «Сиротскую обиду Бог отплатит сторицей!».
Приметы старых, перешедших поле жизни, людей сулят счастье каждому тому сыну, который уродился обликом «в матушку родимую»; та дочь счастлива, по их словам, которая похожа на отца. Тот ребенок выйдет-вырастет красивее, нося которого под сердцем, мать чаще смотрела на месяц, чем на солнце. Рождение ребенка окружается в крестьянском быту целым частоколом примет, но не меньше их приурочено ко «вторым родинам» — крестинам. Так, если воск с закатанными в него постриженными волосками ребенка потонет в купели, — это сулит очень мало добра для крещаемого: скорее всего — смерть. Чтобы легче жилось ребенку на свете — советуется ставить на окно чашку с водою, когда понесут его крестить. «По воду для крещения ходи без коромысла, — нето крестник горбатый будет (один горб только и наживет» — по иному разносказу)!» — Если священник даст крещаемому имя преподобного, это обещает ему счастливую жизнь; а если имя мученика, — и жизнь сойдет на одно сплошное мученье. Если новорожденного примет бабка-повитуха на отцовскую рубаху — отец крепко любить станет; если после этого положить ребенка на косматый бараний тулуп, — ожидает его богатство. Если крестильную рубашку первенца-ребенка надевать потом на всех других детей, — будет между ними всегда совет да любовь, а раздор к ним не подступится вовек. Чтобы мальчик был большого роста, одни опытные бабки поднимают его на крестильном столованье-пированье к потолку над головою, другие же — не менее опытные в таком деле — выплескивают для этого к потолку рюмку вина. Есть такие незадачливые люди, у кого дети хоть и родятся, да не живут («не жильцы на белом свете»). Чтобы избавиться от этого горя-злосчастья («На рать сена не накосишься, на смерть ребят не нарожаешься!», «Чем детей терять — лучше б не рожать!»), — надо, по словам приметливых кумовей, брать кумом первого встречного (даже и незнакомого, если согласится). Был еще способ избавиться от такой напасти: продеть новорожденного (до крестин) три раза в лошадиный хомут, — но в силу этого способа не верят теперь и самые доверчивые к старине люди. Если кто хочет, чтобы ребенок раньше принялся ходить — надо провести его за руки по голому полу во время пасхальной заутрени; чтобы сон младенца был спокойнее — не нужно только ничего вешать на колыбельный очеп; чтобы «не обменил ребенка нечистый» (бывает, говорят, и такая беда!), советуется класть ему в головы «веник с первой бани», которым выпарят родильницу. Никому не позволяют знающие-помнящие приметы родители хвалить ребенка в глаза, — «Не дай Бог на недобрый глаз натолкнуться!» — говорят они: «Как раз сглазит, несчастным на весь век не сделает, так на болесть лихую наведет!» Чтобы не вырос ребенок «левшой», советуют не класть его спать на левый бок; чтобы отвести от него всякие «призоры», моют его в первой бане водой, забеленною молоком. Мало ли и других примет ходит по народной Руси о детях и детстве! Есть даже (в Пудожском уезде Олонецкой губернии) и такая, что — если станут позволять ребенку «лизать рогатку», — то ему никогда грамоте не выучиться. Не может быть и сомнения в том, что это — поверье недавних дней, когда в народе пробудилось уже сознание той истины, что: «Грамота — второй язык!», «Ученье — свет, неученье — тьма».
Старинным грамотеям был наособицу памятен свят-Наумов день (1-е декабря), когда просили-молили по всей Руси пророка Наума «наставить на ум» малых ребят. К этому дню, починавшему «на-умленье» — ученье, приурочивались особые обычаи, еще совсем недавно соблюдавшиеся по захолустным уголкам родины богатырей — пахарей. О них своевременно уже велась речь в одном из предыдущих очерков.
Взгляд народа-хлебороба на книгу-грамоту не мог не отразиться в могучих волнах его словесного моря. «Не куст, а с листочками; не рубашка, а сшита; не человек, а рассказывает!» — говорит народ-краснослов о книге. «Один заварил, другой налил; сколько ни хлебай, а на любую артель еще станет!» — подговаривается псковская загадка о том же источнике неисчерпаемого света. В казанском Поволжье загадывается о книге на иной лад: «Под крыльцом, крыльцом яристом, кубаристом, лежит каток некатанный; кто покатат, тот и отгадат!» У рязанцев-зарайцев с Ярославами-пошехонцами сложился свой особый сказ про перо (гусиное): «Носила меня мать, уронила меня мать, подняли меня люди, понесли в торг торговать, отрезали мне голову, стал я пить и ясно говорить!» «Голову срезали, сердце вынули, дают пить, велят говорить!» — ведут более короткую речь о том же гусином пере новгородские краснословы. «Мал малышок, а мудрые пути кажет!» — отзывается начинающий приохочиваться к грамоте деревенский люд — о карандаше. Исписанная бумага представляется народному слову «беленькой землею с черненькими пташками». Загадки о ней гласят следующее: «Белое поле, черное семя, кто его сеет — тот и разумеет!», или: «Семя плоско, поле гладко, кто умеет — тот и сеет; семя не всходит, а плод приносит!» О письме (посылаемом) обмолвилась народная Русь в таковых словах: «Без рук, без ног, а везде бываю!», «В Москве рубят, к нам щепки летят!», «За морем дуб горит, оттуда искорья!» и т. п. «Расстилается по двору белое сукно; конь его топчет, один ходит, другой водит, черные птицы на него садятся!» — загадывается о бумаге, пальцах, писце и буквах. «Ни небо,
ни земля, видением была, трое по ней ходят, одного водят, ра соглядают, один повелевает!» — ведется загадочная речь о бумаге, буквах, глазах, пальцах и уме-разуме. У западнославянских и соседних с ними — не славянского корня — народов в стародавние времена существовали предания о том, что дети до своего рождения на свет живут в безвестных пространствах небесных миров, откуда и прилетают в урочный-предопределенный срок на землю — в виде белых бабочек-мотыльков, чтобы вселиться а новорожденного. У сопредельных со славянами немцев еще и теперь в шутку уверяют детей, что их принес на землю аист, доставший из колодца, где они жили в подводном царстве, гуляли в цветущих лугах, питаясь медом из цветочных чашечек. Точно такое же сказанье стародавних дней еще недавно повторялось у чехов, относившихся к нему с полным доверием. В этом чувствуется несомненная связь с преданиями об олицетворявших нерожденные души эльфах, мудрых-прекрасных малютках, населявших в средневековую пору недра гор и невидимкою выходивших оттуда в час рождения человека. В Германии до сих пор показывают такие места, где, по преданию, жили-веселились эльфы, добрые соседи злых карликов и гномов. Обиталищем тех и других были, кроме горных провалов-ущелий и пещер, лесные овраги, дупла вековых дубов и тому подобные укромные уголки природы, чудесным образом объединявшей в себе простоту с таинственностью. Богемские сказки, имеющие немало общего с немецкими, переносят местопребывание младенческих душ, не видевших жизни, на острова небесного моря-океана, омывающего вселенную. Эти острова (олицетворение светлых облаков, плавающих по воздушной лазури) представляются воображению сказочников сплошь покрытыми розами, не отцветая — благоухающими. Дети-эльфы резвились-играли на них вместе с крохотными птичками и бабочками, сами мало чем отличаясь — как от тех, так и от других. Здесь, в этой чудесной стране, никогда не бывает зимы и вечно царит лучезарный день, озаряемый незакатывающимся солнцем; и в то же самое время островам эльфов незнакомо ни малейшее дуновение смерти. Уводит Дева Судьба на землю одних легкокрылых обитателей их, а оттуда уже спешат-возвращаются «домой» другие, успевшие по дороге позабыть обо всем земном с его печалями-тревогами, с его похожими на горе радостями, с его мучительным блаженством, — возвращаются такими же чистыми, беззаботными и жизнерадостными, какими были прежде.Таким образом, предание объединяло мир нерожденных с блаженной страною, населенной душами праведников. По другим онемеченным славянским преданиям — возвращались в небесный рай эльфов только души безгрешных младенцев, которым нечего было и забывать из омраченного греховной печалью земли.
На Руси никогда не существовало таких преданий, но нечто подобное слышится в рассказах о том, что дети-малолетки видят во сне райские сады, благоухающие розами, по описанию совершенно напоминающие острова эльфов. На детские вопросы о рождении у нас, обыкновенно, отвечают, что «нашли в траве», «принесли вороны», и т. п. Все это невольно напрашивается на сопоставление с только что приведенными сказаниями немцев и онемеченных славян. В Тверской губернии, на старой — кондовой Велико-Руси, записана любопытная колыбельная песенка.
«Бог тебя дал, Христос даровал, Пресвятая Похвала (Богородица) В окошечко подала, — В окошечко подала, Иванушкой назвала; Нате-тко — Да примите-тко!»— запевается-начинается эта песенка. Продолжается она обращением к близким ребенку людям: — «Уж вы, нянюшки, уж вы, мамушки! Водитеся, не ленитеся! Старыя старушки, укачивайте! Красныя девицы, убаюкивайте!» Вслед за этими увещательными словами, с которыми-де подала малютку в окошечко «Похвала», идет самое убаюкиванье: «Спи-се с Богом, со Христом! Спи со Христом, со ангелом! Спи, дитя, до утра, до утра до солнышка! Будет пора, мы разбудим тебя. Сон ходит по лавке, дремота по избе; сон говорит: «Я спать хочу!» Дремота говорит: — «Я дремати хочу!» По полу, по лавочкам похаживают, к Иванушке в зыбочку заглядывают, — заглядывают, спать укладывают»… Многое-множество других колыбельных песен распевается на Руси и над мягкой постелькою барского дитяти — нянюшками-мамушками, и над холщевой или лубяной зыбкою будущего пахаря-хлебороба Русской Земли. И в каждой песенке, кем бы она ни пелась, чувствуется нежная любовь к маленькому существу, несущему в мир улыбку солнца, озарявшего потерянный рай праотцов человечества. И каждая-то песенка, тихим журчанием ручейка льющаяся над колыбелью, встречает «случайного гостя земли» приветливым обещанием всяческих благ земных. Некоторые сулят ему, — хотя бы он и был детищем бедняка-бобыля, и в глаза не видывавшего никаких приманок жизни, — что он «вырастет велик, будет в золоте ходить, будет в золоте ходить, чисто серебро носить, нянюшкам-мамушкам, девушкам-красавицам пригоршни жемчугу дарить» и т. д. В других утешают будущего крестьянина тем, что он «будет воювать — богатырствовати, службу царскую служить, прославлятися». Третьи — сулят убаюкиваемому нечто более близкое к осуществлению, вроде вятской песенки, начинающейся упоминанием о «куньей шубе», будто бы лежащей на ногах ребенка, и «соболиной шапке», — у него «в головах», но вдруг неожиданно переходящей к почерпнутым из окружающей действительности словам:
«Спи, посыпай, На повоз поспевай! Доски готовы, Кони снаряжены… Спи, посыпай, Боронить поспевай! Мы те шапочку купим, Зипун сошьем, Боронить сошлем В чистыя поля, В зеленые луга!..»Когда ребенок начинает из засыпающего под звуки песен «несмышленыша» превращаться в пытающегося проявлять сознательное отношение к окружающему (принимается «гулить»), — к колыбельным песенкам присоединяются «потешные». Ими мать (или нянька) забавляет дитятю, отвлекая его от слез и крика, к которым будущий человек питает немалую склонность — и в палатах-хоромах, и в избах-хатах. Тут народное песенное слово изощряется на всевозможные лады, объединяя в себе и напев, и сказку, и скороговорку, и даже игру. Появляются действующими лицами таких песен-утех и «сорока белобокая», варящая кашу да гостей созывающая, и кошка, выходящая замуж «за кота-ворокота», и «коза рогатая-бодатая», и «петушок — золотой гребешок, масляна головка», и «долгоногий журавель», «что на мельницу ездил, диковинки видел», и «зайчик — коротеньки ножки, сафьяновы сапожки», и ворон, сидящий на дубу, играющий «во трубу», и многое-множество других зверей, птиц и невидали всякой. Прислушивающийся ко всему этому ребенок как бы умышленно вводится в неведомый ему дотоле, пробуждающий в нем пытливость мир природы, непосредственно связанной с жизнью крестьянина. Надолго, если только не навсегда, запоминаются с детства эти песенки потешные, после которых ребенок начинает «становиться на ножки», ходить и лепетать своим детским, день ото дня все более богатеющим языком. От этих песенок — недалеко и до тех певучих-голосистых прибауток-побасок, какими — по примеру уличных игрунов — только что вставшая на ноги и выбежавшая босиком из душной избы на вольный воздух детвора принимается оглашать улицы, задворки и выгоны, откуда ее день-деньской зовут — не дозовутся сердобольные матери-мамки и начинающие «учить» (сначала слегка, а потом и почувствительнее) отцы-тятьки.
Собирателями словесных богатств народа русского не обойдены без внимания и эти — «ребячьи» — песенки, хорошо знакомые всем, кто, если и не родился, так подолгу живал в деревенской глуши и не сторонился при этом от веяний деревенского быта. П. В. Шейн привел в своем «Великороссе» немало таких первобытных произведений народного песнотворчества — если не имеющих особого значения в смысле художественности, требуемой от настоящей песни, то много говорящих детскому слуху и сердцу. Не лишены смысла эти образцы детских вдохновений и с бытовой стороны: в них высказывается прямое проникновение души ребенка в трудовую жизнь отца-крестьянина, в поте лица добывающего хлеб свой. В этих прибаутках песенных зачастую слышен голос будущего пахаря-хлебороба, дышащего одним дыханием с матерью-природою — то щедрой-ласковою, то скупой-грозною. От ничего такого не выражающих припевов — «Тень, тень, потетень, выше городу плетень: на печи калачи — как огонь горячи…», или «Тили-бом, тили-бом, загорелся козий дом…», еще слишком близко стоящих к «потешным» песенкам о сороке и коте-ворокоте, детвора малая, и прыгающая, и чирикающая по-воробьиному — очень скоро переходит к более осмысленным.