Необыкновенное лето (Трилогия - 2)
Шрифт:
Можно было сказать этому уединенному миру в тени листвы - вот, ты понимаешь страдания Алеши и любишь его из всей силы, совершенно так же, как он самозабвенно любит тебя. А разве любит Алешу папа? Никогда!
Второй раз Арсений Романович собирается взять Алешу на пески. И второй раз папа говорит - нельзя! Уже пересмотрены и перещупаны все удилища. Уже починены сачки. Уже Витя раздобыл новые крючки - маленькие, как заусенец, и огромные, как шпильки Ольги Адамовны. Все приготовлено. И опять - отцовское нельзя!
А какой поплавок подарил Арсений Романович Алеше! Длиннущее полосатое перо дикобраза! Полоска белая, полоска черная. Другого такого поплавка
Несчастья Алеши идут, скорее всего, от Ольги Адамовны. Она только и делает, что наговаривает на Арсения Романовича: он испортит нашего бедного Алешу! Это все от зависти, конечно, потому что - где ей до Арсения Романовича! С ним никто не может равняться. Если бы не мама, то Алеша мог бы твердо сказать, что ему больше всех на свете дорог Арсений Романович. И если бы Алешу спросили, кем он хочет быть, он ответил бы: Арсением Романовичем.
Он хотел бы им быть на всю, на всю жизнь, хотя с горечью понимает, что этого ни за что не достигнешь. Разве когда-нибудь будешь столько про все знать, сколько знает Арсений Романович? Откуда взять такой дом с садом и вещи, какими набит целый коридор? А верстак? А спасательный круг? Да разве за Алешей будут ходить толпой мальчики? И разве поступишь когда-нибудь на службу, на которой служит Арсений Романович? Вон папа - так совсем не ходит на службу. А, наверно, хотелось бы! А шляпа Арсения Романовича? А борода? Где уж там Алеше отрастить такую бороду!
Нет, Алеша хорошо видит, что из него Арсения Романовича не получится. Он только хотел бы пожить с ним, как другие мальчики. Бродить по горам, ездить на пески. Свободно, бесстрашно и всегда, всегда!..
Алеша утер высохшее лицо и стал собирать пуговки просвирника. Нащипав полную горсть, он решил съесть все в саду, чтобы никому не попасться на глаза. Иначе сразу же перепугаются за Алешин живот. Недавно Ольга Адамовна принесла с базара плошку черной смородины, и Алеша не успел пристроиться к ягодам, как отец схватил плошку и высыпал все в помойное ведро. "Вы, мадам, другой раз достаньте поздники, от нее скорей сведет ноги холера!" - сердито сказал он.
Вообще папа стал всего бояться. Вдруг заявит, что они всей семьей перемрут с голоду. Или грустно вздохнет: "Мы тут с тобой, Ася, никому не нужны!" Или скажет что-то совсем непонятное: "Алексей, может быть, под конец жизни что-нибудь увидит, а мы с тобой, Ася, ничего не увидим".
– Если ты, папа, плохо будешь видеть, то купи себе пенсне, как у Ольги Адамовны, - сказал тогда Алеша.
– Ах ты мой нежный дурак, - ответил папа.
Вспоминая эти домашние разговоры, Алеша дожевал просвирник и вышел из зарослей на тропинку. Тут он поднял голову и нежданно обнаружил наверху, в открытом окне коридора, военного человека, который стоял спиной к саду. По стриженому затылку и необычайно гладкой спине он сразу узнал этого человека и сразу испугался.
Отряхнув ладони, он побежал домой. У него свалилась туфля, он на бегу вбивал пятку, поднимая задник, и торопился, чувствуя, как стучит сердце.
В коридоре находились папа с мамой и
разговаривали с Зубинским.– Я повторяю, - вежливо говорил Зубинский, - вопрос решен окончательно.
– Но ведь это вопрос нашей судьбы!
– тихо ответила мама и удивительно большими глазами посмотрела на Зубинского.
– Сожалею. И понимаю, что все это в высшей степени некультурно. Но что я могу сделать? Положение на фронтах такое, что можно ожидать, простите, черт знает чего! Я исполняю приказание. Послезавтра дом должен быть свободен от жильцов. Он уже числится за военными властями. Прошу вас, передайте гражданину Дорогомилову, что это бесповоротно.
Зубинский шаркнул, надел фуражку, взял под козырек.
И снова, второй раз, Алеша услышал, как припечатывали по ступенькам его жесткие подошвы.
Папа молча ушел из коридора в комнату. Алеша, подкравшись к двери, затаил дыхание. Еще стучало сердце после бега. Еще не исчез испуг. Последнее - бесповоротное - слово Зубинского не угасло, как удар колокола, а разгоралось, как приближение несущегося паровоза. Вот паровоз мчится по улице. Вот он влетел в сад и мнет деревья. Вот ворвался в дом и валит в коридоре, без разбора, превосходные, милые вещи Арсения Романовича. Вот сейчас провалится от его тяжести пол под ногами Алеши!
– Да!
– грозно обрубил молчание папа.
Он обернулся к маме и спустя секунду крикнул голосом, которого никогда прежде не слышал Алеша:
– Не смотри на меня своими акварельными глазами!
Он схватил коробку с табаком, рухнул на кровать и начал скручивать дрожащими пальцами папиросу. Мама приблизилась к нему, мягко провела рукой по его затылку, как делала с Алешей, когда хотела утешить.
– Не огорчайся, - сказала она.
– Послушай меня. Ступай сейчас же к этому деспоту Извекову и обрисуй ему наше состояние.
– Обрисуй!
– передразнил папа.
– Сейчас не рисованием заниматься надо, а колотить дубиной! Все равно не услышат... Унижаться перед мальчишкой? Состояние! Это не состояние, пойми ты! Это - катастрофа! Катаклизм. Гробовая доска. Могила. Кол осиновый. Смерть!
– Что значит - унижаться?
– сказала мама.
– Когда идет дождь, ты раскрываешь зонт. Это не значит, что ты унижаешься перед дождем.
Папа вскочил, но, секунду постояв, мирно пробурчал:
– Где моя шляпа?
Он набрал из рукомойника горсть воды, выплеснул, погладил мокрой ладонью волосы, причесался, подтянул галстук. Потом взял мамину руку и долго держал ее у своих губ.
– Не сердись, пожалуйста, - произнес он неразборчиво.
В коридоре он увидел сына. Алеша хотел проскочить дверью к маме. Но он поймал его, поднял за локти, как совсем маленького, высоко над своей головой, немного приспустил и поцеловал в лоб. Тогда Алеша, задыхаясь от счастливого волнения, спросил:
– Папа-пап, ты ведь, правда, не скажешь Арсению Романычу про бесповоротно? Нет?
Папа поставил его на пол.
– Иди, тебе все объяснит мама...
На улице Александр Владимирович чувствовал себя странно. Его не привлекали люди, он не замечал жары, даже обоняние его притупилось. Все в нем сошлось на одной идее, которую он нес в себе, как болевое ощущение. Он назвал это последним часом приговоренного к смерти. Это было сожительство подавляющего по своему значению факта с болезненным желанием осмыслить факт. Фактом был приговор к смерти. Из желания осмыслить факт непрестанно рождалось и умирало противоречие: мысль то примиряла с приговором, то возмущалась им.