Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Необыкновенные москвичи
Шрифт:

Да к тому же впервые не ее обвиняли и судили, а она обвиняла и судила, — это было ощущение полного переворота в жизни... Выражением сочувствия к ее судьбе и знаком надежды на лучшее будущее было то, что заслуженный, уважаемый человек, председатель домкома, самолично написал для нее речь, которую она сейчас читала. И ее выступление говорило прежде всего о ее благодарном усердии.

— «Я хочу остановиться на образе жизни гражданина Голованова, — читала Надежда Петровна. — Целыми днями этот молодой человек валяется на диване и поплевывает в потолок, а по ночам впускает к себе неизвестных мужчин и женщин, которые устраивают пьянки, танцуют безобразные танцы и те де и те пе, нарушая отдых соседей. Об остальном я лучше умолчу. Со всей ответственностью я могу сказать, что гражданин Голованов ведет паразитический образ жизни — это

типичный тунеядец. Кроме того, возникает законный вопрос: на какие источники дохода он существует?»

— Ух, Надька! Ух ты!.. — крикнул человек с веселым голосом.

— «А на этот вопрос может быть только один ответ: Голованов использует свою жилплощадь как источник нетрудового дохода».

Обвинитель закивал, затряс головой, соглашаясь, секретарь, низко наклоняясь над столом, торопливо записывала, женщина-заседатель словно бы с опаской смотрела на Надежду Петровну. А Даша опять инстинктивно попыталась протиснуться ближе к своим...

«Ложь, ложь!.. И как она так может, бессовестная! — изумлялась и негодовала Даша. — Неужели никто не скажет, что это ложь?!»

И, словно бы на ее безмолвную мольбу, отозвалась вдруг одна добрая душа.

— Надька, сколько сама берешь за помещение? — отчетливо донеслось из задних рядов.

Все головы повернулись назад, зашаркали подошвы, люди привставали; Надежда Петровна замолчала, но не обернулась, колеблясь: принять вызов или притвориться, что ничего не слышала? Пересилив себя, она повторила:

— «...использует жилплощадь как источник нетрудового дохода. Если Голованов это отрицает, пусть он объяснит суду, откуда у него средства?..»

— Откуда они у тебя, Надька? — спокойно и внятно прозвучало на весь зал.

Председатель постучал карандашом по графину.

— Кто там хочет сказать? — спросил он.

— Извиняюсь, товарищ судья! Это я...

В заднем ряду встала молоденькая женщина и ласково улыбнулась председателю... Даше она показалась настоящей красавицей, но того типа, который вызывал у нее приятное сознание, что сама она не такая и никогда такой не станет. Яркие, горячие глаза женщины были грубо обведены угольно-черным карандашом; на голове покачивалось облако красноватых, крашеных волос. А на голубой в обтяжку вязаной кофточке с низким вырезом, открывавшим безупречные линии плеч и шеи, мерцала огромная брошь со стекляшками. Но сейчас Даша почувствовала в этой женщине родную сестру — она расцеловала бы ее, если б стояла рядом.

— Моя несдержанность меня когда-нибудь погубит, — «светским» тоном, мягко и чуть небрежно проговорила красавица. — Здесь к тому же ужасная духота — это действует... Но если надо, я могу пояснить — за свои слова я отвечаю.

— Да, здесь душно... — неожиданно согласился председатель и поглядел на окна, расположенные на уровне земли. — Вентиляция не работает, что ли? — Он был явно чем-то недоволен; слушая Надежду Петровну, он словно бы избегал смотреть на нее и что-то все рисовал карандашом у себя на бумаге. — Хорошо, садитесь пока... — сказал он. — Как ваша фамилия, товарищ?

— Моя фамилия? — Красавица подарила его улыбкой. — Зовите просто Люсей...

— Очень приятно. — Председатель насупился и против воли сам улыбнулся. — А все ж таки, скажите нам вашу фамилию.

— Пожалуйста. Я Быстрицкая... К сожалению, только однофамилица актрисы.

С достоинством кивнув, она опустилась на скамейку. Надежда Петровна молча крепилась, показывая, что все это ее не задевает, но листок, зажатый в ее большой руке, вздрагивал.

— «О себе Голованов заявляет, что он поэт, — прочла она. — Но кто этому может поверить? Современных поэтов мы знаем: Константина Симонова, Лебедева-Кумача и других. А кто знает Голованова, где изданы его стихи? Мы его стихов не читали. Голованов ловчит, прикрывая этими россказнями свое антиобщественное поведение».

— А ты несешь на него, чтобы прикрыть свое, — сказала с задней скамьи Быстрицкая. — Зарабатываешь репутацию... Не старайся, Надька, тебя вся улица знает.

И этого Надежда Петровна уже не смогла стерпеть. Всем телом, точно ее подтолкнули, она подалась на край сцены; ее руки с несоразмерно крупными кистями проделывали странные круговые движения.

— Ты что ко мне?! — воплем вырвалось у нее. — Ты что меня под вздох, под вздох?! Что же мне, камень на шею — и в воду?.. — Она задохнулась, глотая что-то невидимое и не в состоянии проглотить. — Я свое отсидела и слезами

замыла... Что было, то прошло. И ты, Люська... Ты меня обойди лучше! Мне люди помогают человеком стать, и я тем людям — на всю жизнь... А ты, Люська, как была блудливая кошка, дрянь, дрянь, так и околеешь... — Точно балансируя на краю сцены, она водила по сторонам своими костистыми ручищами с малиновыми ногтями. — Не тронь меня, говорю, обойди стороной!

Председатель долго стучал по графину, но она действительно ничего теперь не слышала. И тогда поднялся из-за стола член суда, похожий на мальчишку.

— Отставить! Прекратить базар! — загремел он, как на полковом плацу. — Тихо! Отвечайте только суду, Голядкина! Тихо все!..

Надежда Петровна, опамятовавшись, провела ладонью по лицу, утерла тыльной стороной губы.

— Разрешите воды испить, — попросила она.

У судейского стола она налила себе из графина, и, пока пила, запрокидывая голову, все вокруг были, казалось, поглощены лишь тем, как это получалось, — следили за ней не отрывая глаз. Надежда Петровна заторопилась, поперхнулась, вода пролилась ей на подбородок, на платье, она охнула, развела руками, стакан выскользнул из ее пальцев и со звоном брызнул осколками.

— Ой! Я подберу, подотру!.. — вскрикнула она и вдруг согнулась, словно бы надломилась, и затряслась, зарыдала, прижав мосластые кулаки к щекам.

26

По дороге в суд Федор Григорьевич пытался укрепить себя рассуждениями о том, что виноватых миловать — только еще больше портить, что строгость полезнее ленивой снисходительности и что он не согрешит против совести, если вместе со всеми накажет лодыря, не желающего честно зарабатывать свой хлеб, — с такими типами разговор должен быть суровый. Но вот он увидел Голованова, послушал его, послушал свидетелей, требовавших наказания, и теперь не знал, с кем же он — с этими свидетелями или с Головановым? Нельзя было сказать, что Федору Григорьевичу внушил симпатию сам подсудимый — растерявшийся парень, то дерзкий, то потеющий от страха. Но какой же этот был враг общества?! — даже если стихи его никуда не годились... А может быть — кто знает? — может быть, и вправду он умел что-то такое, чего не умели другие? Орлову и раньше встречались такие вот беспомощные люди — им приходилось труднее, чем другим, точно их деликатный дар был и их слабостью.

Как-то еще в самом начале войны Орлова поразил один солдат его роты — молоденький пианист из Минска, студент консерватории, настоящий — тут уж не было двух мнений — талант. Больше всего, как единственную драгоценность, больше, чем свою человеческую душу, берег тот мальчик свои руки — он никогда, и в августовский зной, не снимал перчаток, стрелял в перчатках, окапывался, — над ним потешались, это раздражало. Но играл он замечательно, что правда, то правда! Бойцы поверили в него после того, как он ночь напролет просидел за пианино в опустелой школе в селе под Смоленском. Люди, сморенные усталостью, засыпали, просыпались от близкого разрыва — немец вел беспокоящий огонь, — а он все тихонько бренчал, горбясь в сумерках над белыми клавишами. Еще через несколько дней немецкая пуля перебила ему два пальца на левой руке; студент остался в строю, не захотел с пустяковым ранением эвакуироваться — дивизия отступала, отбиваясь от наседавшего врага. Но когда рана зажила, спустя уже месяца два, на переформировке, товарищи вынули бедолагу из ременной петли, еле отходили... И забыть его Федор Григорьевич не мог, хотя и не очень его понимал и не одобрял.

Сейчас, на суде, ему все тягостнее становилось от чувства своей связанности, несвободы. В кармане у него лежала бумажка, написанная Ногтевым, которая начиналась словами: «Разрешите и мне, как ветерану войны, сказать, что образ жизни тунеядца Голованова Г. Г. вызывает у меня негодование». И ему надлежало, когда его вызовут, прочитать эту бумажку вслух, как свою речь... А затем, после всех показаний и речей, суд должен был, как говорил Андрей Христофорович, осудить молодого человека, потребовав его высылки из Москвы, осудить главным образом в назидание другим, для примера. И возможно, что непоправимой беды в данном как раз случае и не произошло бы. Но случалось — Федор Григорьевич видел и такое, — случалось, что несправедливость ранила невинного человека мучительнее, чем пуля, и ранила не его одного, точно страдание от несправедливости было заразительным, как болезнь.

Поделиться с друзьями: