Необыкновенные москвичи
Шрифт:
Он прочитал еще стихотворение «О маленьких и обыкновенных», которое читал своим друзьям на рассвете над Москвой-рекой; большинство слушателей и к этой вещи, написанной в свободной форме, без рифмы, отнеслось сдержанно. Правда, к союзникам Глеба присоединились теперь сам председатель и женщина — член суда — оба тоже зааплодировали.
Все же большого успеха его стихи, как видно, не имели — плеск аплодисментов быстро улегся. И какая-то неопределенная, молчаливая неловкость установилась в зале, все как бы ожидали чего-то еще. Чего-то еще ждал и сам Глеб — длинный, тонкий, с побелевшими губами, он стоял на краю сцены и словно бы искал глазами в толпе; руки его висели, как плети.
В заднем ряду поднялась Люся и во всеуслышание сказала:
— Браво! Очень волнует. Спасибо, Глеб!
Она
Затем с бумажкой в руке встал председатель суда.
— Спасибо, Глеб! — повторил он и показал бумажку. — Вот и еще один отзыв о вашем творчестве, отзыв вполне компетентный. Получен он только сегодня из комиссии по работе с молодыми писателями, и подписал его Николай Уланов — маститый писатель. Я опущу начало его письма... — Председатель бросил взгляд в сторону Ногтева. — Вы не знакомы еще с этим письмом, Андрей Христофорович? Я вам его передам. Так вот...
И председатель стал читать:
— «Самое страшное, что может произойти с литератором, — это оскудение жизненных связей, одиночество. Посоветуйте вашему молодому поэту не бояться жизни, кинуться в ее гущу, в ее тесноту. Есть ли у него литературные способности? Мне кажется, что есть, — председатель оторвался от чтения и посмотрел на Голованова, — хотя на стихах его и лежит отпечаток книжности. Чтобы талант пророс, чтобы он зацвел и дал плоды, ему необходима почва — жизнь, жизнь, ее теплота, ее изобилие. Я бы на месте Голованова, в его девятнадцать лет, не усидел в четырех стенах — ходил, ездил, брался бы за любое дело — не обязательно в двух тысячах километрах от Москвы, можно и в двух километрах от своего дома.
Но упаси вас боже что-то административно предпринимать в этом направлении. Признаюсь, самый ваш запрос из ЖЭКа встревожил меня. Если даже этот запрос продиктован искренней заботой о будущем Голованова, я считаю не лишним напомнить вам известную историю с пустынником и медведем, который тоже был движим добрыми намерениями».
Председатель весело взглянул в зал, кашлянул и продолжал читать:
— «...Наше общество могущественно, богато и завоевало право на щедрость. Мы располагаем сегодня всеми возможностями отнестись с доверием к самому скромному проявлению таланта. С доверием — это значит также с терпением. Молодому человеку бывает свойственна и преувеличенная вера в свою избранность. Не будем его порицать — такая вера совершала порой чудеса, но будем внимательны к нему. Я не призываю к выращиванию общественных иждивенцев, ни в коей мере: быть внимательными — это быть требовательными. Но во всех случаях лучше уж обмануться в своих надеждах на молодого человека, чем проморгать что-то настоящее. Это настоящее можно и заглушить, задавить. Помогите Голованову найти себя... Хотелось бы и мне повидаться с вашим «трудным» юношей, дайте ему, пожалуйста, мой телефон и адрес. И скажите, пусть поторопится, недельки через полторы я уезжаю, вероятно, надолго. Тоже вот овладела мной «охота к перемене мест». С уважением...»
Председатель положил письмо на стол.
— Вот так, Глеб!.. Уразумели, чего мы от вас ждем, что будем требовать? — Он неожиданно подмигнул ему и повернулся к Ногтеву. — Андрей Христофорович, вы тоже слышали? С вашего позволения мы приобщаем этот отзыв к делу, — сказал он.
И суд удалился на совещание — председатель и заседатели, двигаясь гуськом, скрылись за зеленой елочкой, нарисованной на кулисе.
Тут же хлынул за окнами настоящий ливень... Налетел, откуда ни возьмись, ветер, затрепетали белые занавески; асфальт во дворе словно бы закипел от разбивающихся капель. По залу пронеслось дуновение прохлады, и Глеб, оставшийся на эстраде, жадно ее вдохнул... Ему пришли вдруг в голову старые, еще в школе сочиненные стихи о дожде в городе... И, не подумав, уместно ли будет сейчас их обнародовать, поддавшись безотчетному желанию, он начал их говорить вслух. В стихотворении были строчки, которые воспринимались как импровизация:
...Ветер северо-западныйраздувал в окне занавески.Все случилось внезапно ис необыкновенным треском!Покружившись на подоконникев катастрофическом вальсе,голубоглазым разбойникомв комнату ветер ворвался!И пошло, и пошло!.. И к милициинапрасно взывать о спасении —опрокинулся над столицеюливень — первый, весенний!Окно распахнув на радостях,смотрю и не помню примера:под углом в столько-то градусоврушится атмосфера.Было видно, как из разверстой пасти оцинкованного водостока извергался бурный, пенный поток; стреляли форточки, шум падающей воды отдавался в подвале штормовым гулом. Во дворе потемнело, а туманное свечение разбивающихся капель сделалось серебристым. Глеб, напрягая голос, пытался перекричать шторм.
По стеклам секут многоточия...и, в буйстве таком свирепея,трещит и ревет водосточнаядлинноствольная батарея.И эти стихи, что сейчас как будто рождались, и этот фантастический свет, проникавший со двора, и этот гул урагана, проносившегося над городом, — все вместе увлекало людей. Когда Глеб кончил, зашумели все в зале, хлопали, кричали, смеялись. Даша стучала по ладони донышком кружки, глядя снизу на Глеба испуганно-счастливыми глазами.
27
Ногтев вышел во двор вместе с председателем суда. Было отрадно свежо, даже холодновато после духоты, в которой они просидели несколько часов, и был уже вечер. Блестели в сумраке, как лакированные, мокрые крыши сарайчиков, а гора угля, сваленного возле котельной, чернела бездонной ямой, провалом в ночь с мерцающими влажно звездами.
— Разрешите поблагодарить вас, Иван Евменьевич, — сказал в воротах Ногтев. — Засиделись мы, я и не предполагал, что так затянется.
Он еще не разобрался в том, что, собственно, произошло и как и почему он потерпел поражение. Внешне он пока держался, но что-то стояло как будто за его спиной, нависало над ним, грозя упасть и задавить, и он словно бы боялся оглянуться.
— Это я должен благодарить, что вытащили меня, — сказал председатель. — Начали мы заседанием, а кончили вечером поэзии. Если бы каждое заседание так — кончать стихами, — недурно было бы, что скажете?
Улица была затоплена, как в весеннее половодье, и пешеходы перебирались на другую сторону, прыгая по асфальтовым островкам, по кирпичикам, положенным в воде. Девочки с туфельками в руках, приподняв юбки, белея заголившимися коленками, шлепали прямо по лужам, смеясь и перекликаясь.
— А чудно!.. — сказал председатель. — Для меня тоже не было лучшего удовольствия — вот так, босиком, после дождя.
— Да, да... — отозвался машинально Андрей Христофорович.
— Лет шестьдесят уже с той поры... или даже больше отсчитано. Больше шестидесяти — страшно подумать!
— Иван Евменьевич, — начал Ногтев, — сегодня уж мы не будем, а на днях я к вам наведаюсь.
— Да, пожалуйста, — ответил председатель. — Удивительно, как в наши годы ярко вспоминается детство, ярко и все чаще — детство, молодость... Закон обратной перспективы у стариков, что ли?
— А вот разрешите... — Андрей Христофорович болезненно оживился. — Верно вы сказали: вспоминается молодость — наша молодость. И уж разрешите, она не была похожа на головановскую. И вы лично в девятнадцать лет не так жили... И стихи мы с вами читали другие...
— Стихи мы читали другие, — согласился председатель — Иван Евменьевич Шувалов. — Стихи были получше, пожалуй... Я, грешный человек, Надсона любил — замечательный поэт!
Он умолк, подумав, что девятнадцать лет ему исполнилось в семнадцатом году, в ноябре... И ему было тогда не до стихов — что правда, то правда! — его молодость действительно совсем не походила на головановскую.