Нежная спираль
Шрифт:
Долго ждать не пришлось, я услышал их совсем близко. Я сидел за маленьким столиком, недалеко от стены. У самой стены высилась целая Фудзияма детских игрушек, привезенных господином Икедой для болгарских детей. Не берусь описывать, что было в этой Фудзияме, могу сказать только, что все было очень красиво, необыкновенно разнообразно и ярко. За этой горой игрушек, фонариков, дудочек, значков, пестрых палочек, флажков и т. д. кто-то, и не один, двигался очень медленно, на цыпочках, внутри самой стены. Они медленно поднимались наверх к потолку, держались, вероятно, за какую-нибудь веревку. Но как ни старались они ступать тихо, их шаги рождали в пустотах какой-то металлический отзвук, он передавался дальше, подобно эху, и я слышал, как он распространяется по соседним стенам и по другим стенам за ними, пока постепенно не замирает совсем. Господин Икеда сидел за тем же столом, энергично и непрестанно курил и напоминал мне старый океанский пароход, отправившийся в кругосветное путешествие; только пароход может так дымить своей трубой! Господин Икеда ел мало, пил только воду, но курил он за весь зал „Киото“! Таким я его и запомню — в синем костюме, окутанного синим табачным дымом.
Не буду передавать подробно весь разговор за столом, скажу только, что когда зашла речь о символах, я сказал господину Икеде, что японцы, выбрав в качестве эмблемы для своего флага солнце, оказались хитрее всех народов мира. Часть народов удовольствовалась остальными небесными телами, а когда небесные тела кончились, в ход пошло все, что было под рукой: одни взяли диких животных, другие птиц — например, птицу киви, третьи — редкие деревья, четвертые — царские короны, пятые поместили на флаг пшеничный колос, а канадцы — всего лишь лист дерева, кленовый лист. Господин Икеда рассмеялся и сквозь дым возразил мне, что эмблема на японском флаге означает не солнце, как мы полагаем, а чашку риса.
Чашку риса?
В моем сознании чашка риса мгновенно заменила на флаге солнце, и,
Залы и коридоры японского отеля обиты тканью, натянутой на тонкие прямоугольные рамки из темного дерева. Я решил выйти один из зала „Киото“, поклониться, имитируя, насколько это мне удастся, японскую манеру выражения благодарности, и, оставшись в одиночестве, выполнить свой план. План у меня был самый простой. Попрощавшись с господином Икедой, я вышел из зала. Коридор был пуст. Я шел вдоль одной из стен, временами даже касаясь ее локтем. Шел и прислушивался. Я слышал, как те тоже идут внутри стены, очень тихо, на цыпочках, но странно, шаги их вызывали такой отзвук, словно в ногах у них был какой-то металл. Я остановился, те в стене тоже остановились и сбились в кучку. Мне показалось, что я слышу их стесненное дыхание. Вероятно, я тоже дышал стесненно. Я легонько нажал локтем на один из прямоугольников обивки. Тонкая рамка темного дерева подалась, я просунул руку в отверстие и сильно дернул на себя. Дерево и ткань отстали от стены, внутрь хлынул свет.
Я заглянул в отверстие и, как и ожидал, увидел пустоты.
Пустоты были глубокие и полутемные. В полумраке, сдержанно повизгивая, что-то шевелилось. Но это были не люди. Вопреки моим ожиданиям, я увидел внутри кучку иероглифов. Когда к ним проник свет, они задвигались, сталкиваясь друг с другом, и при столкновении как раз и получался звук, напоминающий повизгиванье. Я быстро закрыл отверстие, пригладил прямоугольник рукой, чтобы скрыть следы своего вмешательства. Мой слух улавливал идущие из стены далекие неясные шумы и чье-то шиканье. Я продолжал идти по коридору так же осторожно, бессознательно подчиняясь шиканью, будто оно относилось именно ко мне. Со всех сторон струилась тихая музыка, повизгиванье иероглифов тонуло в ней, терялось и исчезало, как тонет и исчезает только что мчавшийся с громким ржанием табун лошадей, внезапно угодивший в трясину.
УЩЕЛЬЕ
Вчерашнее утро застало меня в селе Прибой на реке Струме. Солнце еще не взошло, шел снег, и все было так бело, что в утреннем сумраке едва можно было различить дорогу. Когда идет снег, день наступает очень медленно, еле заметно, он словно колеблется, вылезать ли ему из сумерек или так в них и прятаться и только поглядывать на людей одним глазом. Нас было трое, нам предстояла охота на диких уток. В Прибое мы разделились. Мои приятели должны были пройти по мосту, обойти село с запада и двигаться дальше по левому берегу Струмы, а я должен был идти по правому. Правый берег ровнее, легче для ходьбы, зато и однообразнее. Идти по противоположному берегу труднее, склон местами крут, местами порос лесом и весь прорезан сухими балками. Пройти вдоль самой реки там невозможно, приходится часто забирать в сторону, карабкаясь по едва заметным тропинкам, протоптанным летом овцами и козами. Попадаются там и высотки, при интенсивном пролете охотники стоят на высотках и стреляют по низко летящим диким уткам. Особенно низко они летят при плохой погоде. Правый берег не предоставляет таких возможностей, река подбирается к нему осторожно, разливается вширь, на пути ее встают островки камыша, она пересекает их узкими полосками воды, глухо плещется у черных берегов. Но и на правом берегу тоже можно рассчитывать на добычу — если погода поднимает уток в воздух и если повезет. Шел снег, и мы надеялись, что мягкая снежная пора принесет нам охотничью удачу. Чтобы не потеряться и не разойтись слишком далеко, мы договорились время от времени кричать друг другу: „Эгей! Эгей!“ и идти по обоим берегам так, чтоб не терять друг друга из вида. На охоте это необходимо, потому что можно внезапно попасть в беду… Как я уже сказал, путь у моих друзей был длиннее, им надо было обойти село и только потом спуститься на берег реки. Дул северо-восточный ветер, и, чтобы не продрогнуть на ветру и под снегом, пока те двое идут по мосту и обходят глухое село с запада, я решил укрыться под навесом, сооруженным из черных железных ребер и серой жести. Это была автобусная остановка. Серая жесть послужила материалом для трех стен и для слегка покатой крыши. Вдоль всей задней стены навеса стояла деревянная скамейка. Я присел на нее — в ногах правды нет. Было холодно. Сюда, под этот жестяной навес, снег не набивался, но земля была замерзшая и сухая. Сердитыми порывами, словно обо что-то споткнувшись, врывался ветер, подметал замерзшую землю, взвывал и, не найдя ничего интересного, со свистом вылетал наружу и гнал снег по дороге. При каждом порыве ветре, взвывавшего по-собачьи, сухо шуршала бумага. Я говорю о собачьем вое ветра, но мне, признаться, трудно было определить, ветер ли выл по-собачьи или он приносил с собой откуда-то издалека, из глубины сумеречного ущелья, обрывки настоящего собачьего воя. Быть может, это выли собаки из соседних сел, чем-то возбужденные или напуганные. Снег продолжал идти, ветер наваливался на навес, толкал его со всех сторон, и сквозь его свист и собачий вой я слышал шуршанье бумаги. Я огляделся в полутьме и постепенно различил, что все стенки металлического навеса как бы оклеены зловещими бумажными обоями. Отовсюду на меня смотрели выцветшие от времени незнакомые лица. Это были некрологи, наклеенные в разное время близкими покойников из села Прибой или их родственниками из соседних сел. Я встал со скамейки и, тупо всматриваясь, стал в полутьме читать тексты. Некрологи налезали один на другой, на некоторых буквы были видны хорошо, другие, вылинявшие и оборванные, уже нельзя было прочесть. У меня было такое чувство, словно я читаю страницы, вырванные из книги мертвых и прилепленные кое-как к стенам железного навеса. В сущности, я читал прежде всего заглавия этих страниц. Книга мертвых не бог весть как разнообразна, ее разметанные по стенам страницы предлагали мне лишь траурные вести, лишь слова прощания: они говорили, сколько дней прошло со дня смерти того или иного человека, того мужчины или той женщины, отмечали третины и девятины, двадцатые дни и сороковины, полугодия и годовщины, сообщали о панихидах и прочем. Бледные лица с некрологов смотрели сквозь меня, как сквозь стекло, ничто не в состоянии было задержать их взгляд. Время изорвало и стерло часть текстов и лиц, некоторые из них так выгорели, что прочесть или узнать их можно было бы только при ярком дневном свете. Впервые оказался я в таком мрачном и жутком месте. Мной начала овладевать неотвязная мысль, будто кто-то взял меня за руку и нарочно завел под железный навес, весь оклеенный этими зловещими обоями. Ветер продолжал порывами вторгаться вовнутрь, словно кто-то его науськивал, рвал беззубым ртом наклеенные на стены бумаги, свистел, как змея, выл и выбирался на улицу, поднимая снежную пыль. Во всем селе я не видел ни одного светлого окна, но запах дыма ощутил. Где-то кто-то разжигал очаг или затапливал печь. Я потоптался под навесом и прислушался — мои приятели могли уже перейти мост и обойти село с запада, так что каждый миг я надеялся услышать выстрелы — в такую погоду уток на реке должно было быть много. Однако ничто не нарушило медленного рассвета. Только ветер гулял по ущелью, донося
издали обрывки собачьего воя. Я решил больше не торчать под этим железным навесом. Времени прошло достаточно, я тоже мог уже пуститься в путь, чтобы оказаться на правом берегу реки. Сделав несколько шагов, я вынужден был остановиться. С изумлением обнаружил я, что передо мной по дороге идет еще кто-то. В снежной замети я никого не видел, но следы были совершенно ясные. И не только ясные, но свежие — человек чуть ли не только что вышел из-под навеса и зашагал по дороге. Я внимательно огляделся по сторонам — не померещилось ли мне, но нет, не померещилось — следы выходили из-под железного навеса. Мне стало страшно при мысли, что пока я укрывался от ветра и рассматривал траурные обои на стенах навеса, ожидая, когда мои друзья подадут мне сигнал с левого берега реки, в это же самое время под навесом был еще кто-то другой и тоже всматривался в изорванные и выгоревшие некрологи, разыскивая знакомое лицо или имя. Но какое знакомое лицо он искал, перебирая траурные вести, слова прощания, поминальные сообщения? Не свое ли собственное лицо?.. Пока я задавал себе эти вопросы, послышался далекий собачий лай. Он глухо отдавался в ущелье. В это же время с левого берега реки донеслись ружейные выстрелы, я бодро крикнул моим приятелям „Эгей!“ и уже гораздо веселее, широким шагом, двинулся по дороге. Того, кто шел передо мной, по-прежнему не было видно. Ветер все так же косо нес снег, бросая его прямо мне в лицо. Но хотя я никого на дороге не видел, я был уверен, что он совсем близко, настолько близко, что за ближайшим поворотом я непременно увижу его окутанную снегом фигуру. Однако, как я ни спешил, на следующем повороте я никого не обнаружил, а снова увидал лишь равномерные, глубокие и совершенно свежие следы на снегу. Тогда я почувствовал, как у меня по всему телу побежали мурашки, и в голову пришла идиотская мысль, что догнать этого человека я не смогу никогда, потому что он давно умер, и если мы стояли в одно и то же время под железным навесом, то он зашел туда лишь для того, чтобы посмотреть, не забыли ли его родственники и близкие его сердцу люди, вписывают ли его имя в свои поминальные сообщения.„Так, так, та-ак!“ — сказал я себе. Дрожь у меня прошла.
Я остановился. Внизу, у самого берега, я заметил кошару. В густой пелене снега очертания ее расплывались, она стояла как-то покривившись, повторяя наклон берега. Скрипнула невидимая дверь, на улицу вырвалось овечье блеянье. Сиплый женский голос бранил кого-то, сквозь снег замаячили грязные силуэты овец. Несколько стогов сена лежали опрокинутые, потоптанные овцами, они говорили о том, что все запущено и заброшено. Со стороны реки в нос ударил тяжелый запах падали. Белесая собака показалась между поваленными стогами, прислушалась к долетающему из ущелья собачьему лаю и вою, тоже залаяла и скрылась в кошаре. Что-то здесь, в этом ущелье, тревожило собак, лаем и воем они передавали друг другу свою тревогу.
Кошара осталась позади, дорога повернула вправо и пошла верхом вдоль кустарника. Река удалялась, теряясь в низине. Мои приятели снова выстрелили, я поднял голову и увидел, как высоко в небе сквозь косой снег летят дикие утки. Они летели против ветра, в том направлении, откуда доносился далекий собачий вой. Я подумал, что лучше всего мне спуститься логом на самый берег реки, и там, укрывшись за вербами, я, быть может, сумею свалить выстрелом летающую утку… Так я и сделал. Внизу ветра не было, снег тихо падал на землю. Я устроил себе удобное место для сидения, расположился, можно сказать, почти как на престоле. На расстоянии ружейного выстрела внизу текла река, на расстоянии выстрела надо мной было небо, и если бы в ущелье появились утки, они непременно должны были пролететь этим удобным для стрельбы коридором. Медленно светало, один скат, поросший терновником и невысоким дубняком, скрывал от моих глаз кошару, но дальше я видел снеговые шапки с размытыми очертаниями, над шапками вился сизый дым. Село Прибой оживало и, может быть, вообще уже рассвело, но, как я сказал раньше, во время снегопада день наступает медленно, едва заметно. Не выбравшись до конца из сумерек, он прячется в них, внутри, и лишь одним глазом поглядывает на ущелье. Какое-то особое напряжение, хотя и затаенное, все еще владело мной; напряжение излучала вся снежная теснина, и видимая, и невидимая ее части. Это было царство молчания, нарушаемого время от времени выстрелами моих друзей, двигающихся по другому берегу реки, и далеким лаем или воем собак, обрывки которого приносил ветер. Ветер гудел где-то наверху, закручивал там снежные вихри, играл со снегом, а я сидел в затишке, в узкой ложбинке, поставив ружье между колен. Я чувствовал, как снег легко и нежно засыпает меня, превращая в неподвижный белый холмик. На пролет уток я уже не надеялся. Мои приятели шли по другому берегу и своими ружьями сметали все живое, опустившееся на воду. А дикие утки, поднявшись, почти без исключения летят против ветра. Мне не оставалось ничего другого, кроме как сидеть и терпеливо ждать. Снег падал все так же монотонно. Воображение мое отправилось скитаться по теснине и постепенно вернуло меня в дождливый день поздней осени, к тому же селу Прибой…
Шел холодный дождь, низкие тучи со всех сторон обложили ущелье. Вода приобрела металлический оттенок, она текла спокойно, но властно, местами вздымаясь огромными горбами, словно какая-то гигантская рыба вспучивала воду и, прежде чем спина ее успевала блеснуть над водой, уходила обратно на дно. Никто не мог сказать, насколько тут было глубоко. Мы хоть и шли вдоль реки, все же держались от нее на почтительном расстоянии, чтоб если ненароком поскользнешься, не очутиться в ее властных объятиях. Едва ли река выпускала кого-нибудь из своих объятий живым. Сырость и холод сочились отовсюду, проникали через поры, добирались до души и выстуживали человека изнутри. Небо нависло так низко, что плохо были видны склоны ущелья — их прикрывали тучи, которые ветер тяжело и медленно гнал против течения реки. В этот холодный и мокрый день ущелье казалось мне каменным и совершенно пустым. Растительность на склонах была скудная, какой и бывает обычно растительность, пробившаяся на камнях и в расщелинах скал. Глаз не замечал ничего живого, кроме низко летящих диких уток. Повторяя извилины реки, они летели на юг, к Греции. В этом пустынном ущелье мы наткнулись на овечий загон. Людей видно не было, грязные овцы стояли в глинистой жиже и смотрели на нас. Из-за постройки вышла собака, но ничего интересного в нас не усмотрела, зевнула и вернулась назад. Там она, скорее всего, лежала в укрытии. Вокруг были разбросаны трупы овец, основательно выстиранные дождями. Дохлые овцы покачивались и у самого берега реки. Кто и зачем бросил здесь падаль, мы не могли понять. Вид ее, пустынные берега, дождь, примолкшие под дождем живые овцы, низкое небо, которое надвигалось на нас сверху медленно и тяжело, словно танк, который каждую секунду может рухнуть в ущелье и придавить нас всех — все это действовало угнетающе. Я был с сыном и еще с одним приятелем-охотником, Панко. На фоне безрадостного пейзажа только голубые глаза Панко светились тихой приветливостью, внушая надежду на лучшее. У сына очки были мокрые от дождя, и мальчик, вероятно, почти не видел суровой и мрачной теснины, а если и видел, то смотрел на нее, как смотрят сквозь стекло, по которому безостановочно течет вода. При этом я не сказал бы, что ущелье выглядело зловещим. Однако в его мрачности таилось что-то загадочное и таинственное. Поздняя осень мощно заполонила окрестности, она выметала из ущелья все живое, расчищая путь зиме.
(Стремительно пронесся чирок, я видел его несколько мгновений — он спикировал низко над водой и исчез то ли в камышах, то ли в снегу, бог его знает!)
Такую погоду мы обычно называем собачьей. Мне кажется, человек оклеветал дождливую пору осени, он готов взять у осени только сухие дни, яркость красок, бабье лето, и ничего больше! Не стану уверять, что так уж приятно мокнуть под дождем, когда все вокруг неприветливо и уныло, но и в такую погоду меня охватывало чувство, будто вокруг происходит какое-то таинство, и, повернувшись спиной к ветру и дождю, я прислушивался к далеким позывным невидимых сквозь дождь диких гусей, разметанных и потерянных во мраке тяжелых туч. Не видя, можно услышать низко над головой и позывные диких уток, а порой и уловить свист их крыльев. Сотни и тысячи крыльев свистят в воздухе, и почудится иной раз, будто сами тучи тяжело взмахнули серыми крыльями и под плеск дождя грузно проплывают по каменному ущелью. И никакой другой птицы не увидишь и не услышишь! Иногда эти северные путешественники высыпают на реку, одних мгновенно смаривает усталость, другие принимаются нырять, разыскивая на дне пищу…
Окаянная страсть! Стоит пойти дождю и низким тучам нависнуть над Софией, я начинаю нервничать, ни о чем другом уже не думаю, вот — говорю себе — самая пора… пора пролета… вот сейчас… ну же! И приводит меня окаянная страсть в это угрюмое, безрадостное ущелье, к овечьим трупам, к молчаливым овцам, по брюхо утонувшим в грязи.
Мы стали внушать друг другу, что в конце концов человек рождается среди стихий и, стало быть, среди стихий должен и жить, это нас в какой-то степени подбодрило, мы еще отшагали по ущелью и в поздний послеполуденный час, промокшие до костей, добрались до маленькой корчмы, едва заметной сквозь струи дождя, такой же серой, как окрестный пейзаж, и тоже промокшей до костей. Со всех сторон постройки стекала вода, корчма, казалось, вот-вот может скользнуть по склону и уплыть вниз по ущелью. Никаких признаков жизни корчма не подавала, стекла всех окон запотели. Мы кое-как отряхнулись, шумно потопали перед порогом сапогами и зашли все втроем в серый домишко. Домишко был невзрачный, корчма не составляла исключения среди других болгарских придорожных заведений того времени. Мы спросили корчмаря, может ли он приютить и накормить нас в своей мокрой берлоге, он охотно откликнулся, вполне войдя в наше положение — видно, мы были не первыми охотниками, искавшими у него приюта и пищи. Корчмарь был высокий худощавый человек лет шестидесяти, с продолговатым лицом, темной кожей и внимательным, дружелюбным взглядом. Глаза у него были ласковые, улыбка приветливая; приветливостью, можно сказать, веяло от всех его жестов, от походки, от тембра голоса. На голове у него была новая зеленая фуражка с отворотами, завязанными наверху зелеными шнурками.