Ницше. Введение в понимание его философствования
Шрифт:
В этой связи не должно вводить в заблуждение то обстоятельство, что Ницше, особенно в «Заратустре», использует множество символов. Ведь они представляют собой не те символы, в которые сообразно их важности можно верить, но язык, который не столь обязателен и по своим целям и воздействию не может быть иным. О мифах Ницше как филолог-классик часто говорит в молодые годы, позднее и само это слово у него почти не встречается.
При том что о намерении создания мифа или какой-либо ему замены у Ницше речь никогда не идёт, тем ощутимее становится у него энергия присутствия ландшафта и стихий, природы и жизни, всего нечеловеческого мира — некая новая, как бы мифологическая действительность.
Ландшафт создаёт фон ницшевой мысли; кто однажды видел его, оказывается
В том, как ландшафт и природа говорят о себе Ницше, существует разрыв между ранней, наглядно-изобразительной, созерцательной манерой, присутствующей, например, во фрагменте «Et in Arcadia ego» (СЕТ, 385), и поздней, производящей впечатление отождествления его с ландшафтом. Сначала это только воодушевлённость природой, противостоящей ему как нечто иное; позднее дело обстоит так, словно природа и судьба человека, чувственная воплощённость и бытие становятся едины. Только в последнее десятилетие мир делается прозрачным, природа становится подобной мифу. Ницше, страдая от эмпирической действительности, в то же время способен теперь видеть в ней подлинную действительность, причём видеть как в её видениях, так и в воплощениях. Природное для него не только усиленное выражение всего зримого, в нём он начинает слышать язык бытия.
Этот язык можно услышать прежде всего в поэтических произведениях и в «Заратустре». Приблизиться к нему помогают биографическиефакты: Ницше жил, совершая ежедневные прогулки. Его чувствительность к климату и погоде позволяла ему ощущать все нюансы места, времени суток и времени года, до мельчайших оттенков настроения и энергии его существа, происходило ли это мучительно или с чувством некоего оживления. Он прикладывает «немало усилий и рвения», чтобы постичь ландшафт в его глубине: «Красота природы, как и всякая другая, очень ревнива и хочет, чтобы служили ей одной» (Гасту, 23.6 81). Именно природа во всех разочарованиях, во всяком одиночестве остаётся для него надёжным, близким миром. Она постоянно актуально присутствует в его письмах и записях. Она даёт ему неотягощённый никакой романтикой, теологией и мифологией и потому чистый язык: «И для чего создана вся природа, если не для того, чтобы я имел знаки, с помощью которых мог бы говорить с душами» (12, 257). В Ницше всё дышит счастьем глубокой удовлетворённости вот-бытием природы; всё обстоит так, будто она дала ему опору и утешение. Вся его телесность участвует в том, как благодаря природе он переживает слияние с бытием.
Счастье в единении с природой для Ницше может занять место утраченного общения с людьми; однако воля к коммуникации как будто включена в это единство с ландшафтом. Сначала, правда, немота природы «прекрасна, величественна»: «в великом молчании» (УЗ, 186). Но уже по-другому дело обстоит, когда Заратустра обращается к чистому небу перед восходом солнца: «Мы друзья с тобою изначала … Мы не говорим друг с другом, ибо знаем слишком многое: мы безмолвствуем, мы улыбками сообщаем друг другу наше знание» (ТГЗ, 117). Наконец, мука одиночества заставляет его, обращаясь к природе, вопрошать и не ждать ответа, ощущать её близость и не видеть её: «О небо надо мной … ты глядишь на меня? Ты слушаешь странную душу мою? … когда обратно втянешь ты в себя мою душу?» (ТГЗ, 200); вопрос звучит бесконечно одиноко и всё-таки, будучи вопросом, как будто ждёт ещё, в то время как душа его во тьме венецианской ночи пела песню, заканчивавшуюся словами: «слушал ли кто-нибудь её?» (8, 360).
Ницше видит источник своей любви к великойприроде: она проистекает из того, «что нашим мыслям недостаёт великих людей» (ВН, 604). Для него природа не должна быть чем-то последним;
в нём живёт нечто иное, чем непосредственная мифология естественной юношеской жизненной энергии. Он хочет большего, чем вся великая природа: «Мы хотим, чтобы природа была проникнута человеческим … Мы хотим взять из неё, что нам нужно, чтобы мечтать о том, что вышечеловека. Нечто более величественное, чем бури, горы и моря, должно ещё возникнуть» (12, 361).Если спросить в каком смысле, к какой природе, к каким стихийным событиям, к каким ландшафтам обращается Ницше, то, хотя систематизировать такого рода обращения невозможно, однако обзор случайно выбранных примеров по крайней мере приблизительно показывает то, что можно встретить в текстах и что можно понять лишь при их связном чтении.
Время сутоквплоть до нюансов, почти по часам. Полдень, к примеру, становится тем моментом, когда наступает искупление времени, когда переживается вечность, когда достигается совершенство (ТГЗ, 198сл.; СЕТ, 388сл.). Полночь, родственная полудню, есть время «песни опьянения»; становятся явными глубина бытия, вечность (ТГЗ, 229сл.).
Стихии: любимое, чистое небо, ненавистные облака, зимнее небо, небо перед восходом солнца, — солнце утром, вечером, — ветер, ветер оттепели, буря, — затишье, — огонь и пламя.
Из типов ландшафтов: горы, снег, ледник, океан, море, пустыня; юг как всегда иной, наиболее отдалённый, никогда вполне не присутствующий; «африканское» (Гасту, 31.10.86).
Бесчисленные отдельные картины природы: пинии, вознёсшиеся на берегу прямо вверх; смоковница; волны прибоя; луга; одинокое порхание бабочки высоко над скалистым берегом моря; конь, буйвол, серна, бык; парус над водой; чёлн на море и золотое весло в вечернем солнце.
Природа едина с жизненными силами собственного тела, с пешими прогулками, восхождениями на горы, танцами и полётами в грёзах (…; ТГЗ, 117, 137, 138, 142); опыт общения с ней Ницше получает в лежании на солнце подобно ящерице (…; Овербеку 8.1.81). Основные идеи приходят к нему на природе; он привык «мыслить под открытым небом, на ногах, прыгая, карабкаясь повсюду, танцуя, охотнее всего в одиноких горах или у самого моря, там, где даже тропинки становятся задумчивыми» (ВН, 691).
У Ницше есть как бы его собственные ландшафты и свои города. Прежде всего это Верхний Энгадин: «мой ландшафт, столь далёкий от жизни, столь метафизический» (Фуксу, 14.4.88). «В некоторых местностях мы со сладостным ужасом вновь открываем самих себя … здесь, где Италия и Финляндия слились в одно целое … это мне хорошо и близко знакомо, кровно родственно, и даже более» (СЕТ, 396). «Воздух тоже полон ароматов, как я люблю» (Овербеку, 11.7.79). Сильс-Мария, «эта вечная героическая идиллия» (Гасту, 8.7.81), это «причудливое смешение мягкости, величия и таинственности!» (Гасту, 25.7.84), есть то место, где его философия и он сам были, собственно, у себя дома (ВН, 718). Там он жил: «горы, заменяющие общество, но не мёртвые, а с глазами (т. е. с озёрами)» (КГМ, 482).
Бесподобное настроение Ницше на Ривьере, 400 метров над уровнем моря, сквозит в описании, отправленном Гасту (10.10.86): «Представьте себе остров греческого архипелага, здесь и там покрытый лесом и горами, который однажды, волей случая, пристал к твёрдой земле и уже не может от неё оторваться. Есть в этом нечто греческое, вне всякого сомнения; с другой стороны, нечто пиратское, внезапное, скрытое, опасное; наконец, на уединённом повороте, участок тропическоголеса из пиний, где оставляешь пределы Европы — нечто бразильское, как сказал мне мой сотрапезник, много раз путешествовавший вокруг света. Я никогда не валялся так много, в забвении и островном одиночестве истинного Робинзона; много раз также я позволял взметнуться предо мной большому огню. Видеть, как это беспокойное пламя и его бело-серый дым поднимаются в безоблачное небо — со всех сторон вереск и то блаженство октябрьских дней, которое знает толк в сотне оттенков жёлтого …».