Новые праздники
Шрифт:
С одной стороны, это выглядит весьма романтичным, когда два молодых пидараза ходят вместе по центру осеннего, единственного в мире именно славянского мегаполиса, заходят в кафе, говорят об искусстве, об официозе и андеграунде, о том и о сём, о конкретных проектах одного и о столь же конкретных другого, а позади у каждого уже есть какой-то багаж, а будущее туманно, а за окошками новоевропейская иллюминация, блядь, время от времени падает первый снежок, – но на самом деле, это все, конечно, полная хуйня, поскольку к величайшему сожалению нам с Ваней было уже не по двадцать, а близко к двадцати пяти, и в нашем возрасте Джим Моррисон, например, отъебал уже разными способами пол-Америки, а мы же продолжали тупо сидеть в буфете какого-то перифирийного полустанка, вынужденные ждать отправления поезда, ибо никакой другой альтернативы не существует, и пешком не дойдешь, а поезд починят хер знает когда: к тридцати, к сорока ли нашим
И Ваня сидел со мной в этих кафе, а я сидел в этих кафе с ним, и оба мы ждали поезда, который динамил нас, невзирая на купленные за свои честно заработанные трудовые гроши билеты. Еб его мать, этого ебаного поезда, который, похоже, собрался нас уморить!
И всех же, блядь, при этом, конечно, можно было понять! Можно было понять, что у машиниста на этом чужом для нас полустанке живет его, блядь, Вечная Возлюбленная, которую он не ебал сто с половиной лет, и все это время грезил о ней. Да и можно ли винить машиниста, который просто воспользовался моментом? Можно ли винить его за то, что он слишком человечески обрадовался, когда понял, что в его паровозном котле все переломалось на чертов хуй, и теперь хер его знает, когда механик починит. Его, блядь, механика, ещё разбудить нужно после субботней попойки.
Ну вот, разбудили. Он, Гришка какой-нибудь ебаный, все деловито осмотрел и сказал, что сегодня работать без мазы, деталей, де, нет, – надо в соседний райцентр, бля, ехать за самой главной шестерней, которая полетела, блядь, на хуй!
И мы с Ваней сидим в этом ебаном периферийном буфете. До сих сидим. Чем это все кончится?
Так уж получилось, что прошлой осенью Ваня оказался абсолютно единственным человеком, который меня понимал на все сто. Это правда, а не для книжного, блядь, протокола. И я очень хочу надеяться, что и я понимал его тогда, да и сейчас понимаю.
Он был, как и я, «культуролог». То есть, слал на хуй все узкоспециальное, хотя и врубался во все от бога, во имя хуй знает чего, но во имя того же, во имя чего и я.
Он так же, как и я, не мог и не считал нужным делать выбор между литературой и музыкой, будучи равно одарен и там и там.
В ту самую осень я хуел от своих девичьих песен, которые все меньше и меньше походили на попсу, но зато все больше и больше выражали суть именно моей души, души физиологического мужчины, сексуально ориентированного согласно европейской традиции. А Ваня в это время, как оказалось, страдал той же самой хуйней и мучительно, хоть и с присущей ему, как и мне, легкостью пера созидал поэтический цикл «Стихи Патриции Дуглас». По его замыслу следовало считать, что Патриция Дуглас реально существующая девушка в возрасте между двадцатью пятью и тридцатью годами, англичанка польского происхождения, пишущая свои стихи почему-то по-русски. Короче, тот же самый тип моих любимых абсолютно сумасшедших девочек, которых любит также и Ваня. При чем любит он их так, что под каждой строчкой этого цикла я мог бы смело поставить свою подпись, если бы мне, конечно, посчастливилось их сочинить. Но посчастливилось Ване...
LVIII
Между двумя своими заграничными турами мне удалось завершить забивку барабанных партий в «Alesis» для протоварината моих девичьих песен, каковому не суждено было сохраниться в памяти потомков.
Таким образом, встал вопрос о записи бас-гитары. Мне все ещё хотелось все делать насколько это возможно с живыми музыкантами, и я позвонил нашему Вове Афанасьеву и попросил его прописать мне бас. Он не отказался.
На следующий день я уже был у него с аккордовыми сетками всех пяти песен, из которых в измененном до неузнаваемости виде до сегодняшнего дня дожили лишь четыре. На тот период у меня ещё не возникло губительных сомнений в вовиной музыкальной компетентности, и потому я ограничился именно аккордовыми сетками вместо четко выписанных нот.
В эту неделю, которую Вова милостиво, за что ему большое спасибо, целиком посвятил моему ебанутому творчеству, мы переживали с ним ренессанс в наших дружеских отношениях. В течение четырёх дней мы ежедневно с утра и часов до семи репетировали мои песни, а потом шли гулять и пиздеть о жизни. В душе моей бушевала внезапно разыгравшаяся буря любви к этому огромному человеку. Ведь только сейчас отходит в прошлое стереотип толстого, высокого, огромного бас-гитариста, отдавая свое место щупленьким
высокопрофессиональным мальчишкам из Гнесинского училища.Я вспоминал, как мы учились с ним на филологическом факультете в Пединституте, как мы создали Другой Оркестр, как мы хотели завоевать мир, и мне, конечно же, было и больно и смешно от подобных воспоминаний. Вова, видимо, тоже вспоминал все это. Что и говорить, проведенные бок о бок в постоянных репетициях и методологических спорах четыре года давали себя знать, и мы ужасно соскучились по совместной игре и вообще по совместному времяпрепровождению. Такая хуйня.
Я радовался, что в это самое время Сережа вместе со своей Добриденью уебали в свой южный Крым, потому что Сережа, которого я, честное слово, искренне люблю, от природы наделен умением разрушать все те отношения, в каковых все прекрасно обходится и без него, что, очевидно, его и раздражает. Кроме прочего, всю жизнь он имел огромное влияние на Вову, а именно постоянно объяснял ему, какой тот мудак, что в нем плохо, а что ему следует в себе развивать, и вообще достиг в этом дружеском, блядь, чморении невиданных успехов вплоть до того, что бедный большой и добрый Вова начал мало-помалу зависеть от сережиного мнения во всём и вся и обреченно говорить что Сережа, мол, его, вовино, alter ego.
Я такие вещи всегда в рот ебал, потому что и сам предрасположен к чужому влиянию, но с детства зная об этом, всегда заведомо старался педупредительно выебать все в рот, что последнее время у меня стало так хорошо получаться, что тот же Сережа ныне поет мне песни о том, что у меня, дескать черная энергетика, и я всех подавляю. Экая гнида! Экий сукин сын! У тебя, блядь, энергетика светлая! Иди на хуй, дружище!..
А с Вовой все в свете моих девичьих песен складывалось весьма благополучно. И вообще очень мне стал близок в очередной раз этот самый Вова. Однажды, можете себе представить до какой степени он охуел за эти месяцы одиночества, он долго смотрел, как я надеваю ботинки, уже совсем собравшись от него уходить после очередной репетиции, и вдруг сказал: «Подожди, я с тобой поеду!»
Я так и охуел.
– Куда это? – спросил я.
– Да не знаю, хочется куда-нибудь в центр съездить, – ответил он и тоже начал одеваться.
И мы поехали с ним в парк Сокольники, в котором в последний раз я был до этого во втором классе общеобразовательной школы. И мы там сели жрать шашлык с красным вином. И все было сказочно заебись. Был трогательный летний субботний вечер.
В понедельник же мы с ним записали бас у Эли и пошли ко мне тусоваться, ввиду близости к «Мизантропу» моего дома. Там мы уже совсем растрогались за поеданием пельменей моего приготовления и решили, что вот сейчас я свою попсу закончу (а я думал, что мне остался месяц – не больше. Наивный хуесос!), и мы Другой Оркестр восстановим.
Это же клево, говорил Вова, когда группа распадается, а потом вновь собирается вместе, живые, мол, люди, поругались-помирились, тру-ля-ля. Я горячо согласился с ним. Мы, бывшие филологи, даже довольно быстро пришли к конценсусу по некоторым организаторским вопросам и по вопросам определения стилистики, в которой будет действовать новый Другой Оркестр, и счастливо разошлись.
Когда Вова ушел, радужность куда-то пропала. На ипподроме моей левой душонки тут же случилось то, что и должно было случиться: вырвалась вперед злоебучая темная лошадка. Она громко проржала мне в самые уши, что авангардный поезд «серьезного искусства» ушел, что ничего не выйдет, да и к тому же неужели же я действительно могу хотеть совместных музыкальных занятий с Сережей, от каковых я зарекся ещё в апреле, когда не вышло играть всем составом мою попсу. Я нашел, что во мнении темной лошадки безусловно есть свои рациональные плевелы, и решил поступить по-взрослому: сейчас я буду заканчивать «попсу», а там будем посмотреть.
Но мне не довелось в ближайшее время оказаться там, откуда бы я действительно мог посмотреть. Мне не довелось оказаться на этом, блядь, наблюдательном пункте ни через месяц, ни через полгода, ни через год. Тогда я ещё надеялся на другой исход...
В конце середины сентября мне оставалось буквально записать вокал на уже почти полностью готовые «болванки». Разве что только стоял вопрос о том, не переписать ли гитару, которая не везде звучала так, как я ее себе представлял. В этом первом студийном варианте, который был в скором времени решительно уничтожен, должны была играть и Добриденка на виолончели, и Женя Костюхин на трубе, и некий Леша на саксофоне и кто только ни на чем. Единственным из вышеперечисленных человеком, которому удалось как-то непонятно поучаствовать в данном процессе, оказалась Ира Добридень. Но все получилось так себе, потому что у нее не нашлось времени как следует выучить мои ноты, а я понадеялся, что у нее все получится (дурак!) и ещё подгонял ее. Это была глупость с моей стороны. Меня вообще к тому времени уже начало изрядно подгружать, что все происходит так долго.