Нутро любого человека
Шрифт:
1949
Под Новый Год увидел дом Питера в Уондзуорте. Довольно большой прием, человек сорок, с большинством из них я не знаком. Жена Питера, Пенни, мила и весела; родив двух детей, она располнела. Я удивился, увидев среди гостей Глорию Несс-Смит, и сказал ей о этом. По-моему, моя прямота ей нравится, нравится моя причастность ко всему происходящему. Нам с ней нечего вилять и темнить, разговаривая. „Он не посмел бы меня не пригласить, — сказала она. — Я бы его убила“. Говорит, что была прежде медицинской сестрой, а теперь работает секретаршей у издателей Питера. „Но это не надолго“, — прибавила она. Подозреваю, что и Пенни в роли миссис Скабиус тоже протянет недолго.
Глория пила джин, и пока мы болтали, дважды доверху доливала
Письмо от Вандерпола. Полковник Мэрион погиб в апреле 1945-го в Брюсселе при крушении „транспортного средства“. Согласно Вандерполу было еще две жертвы. Он порасспросил старых знакомцев по ОМР, и насколько ему удалось выяснить, ничего подозрительного в смерти Мэриона не было, как не было у него и явной связи с герцогом Виндзорским.
Вот и конец моей великой вендетте, конец неустанным поискам предателя. Так оно чаще всего и бывает в жизни? Она не желает удовлетворять твои нужды — нужды рассказчика, которые по твоим ощущениям существенно важны для придания хотя бы грубой формы времени, проведенном тобой на этой земле. Я хотел выследить Мэриона, хотел сойтись с ним лицом к лицу, но взамен всего этого остался при банальном заключении: более, чем правдоподобно, что никакого заговора не было, и Герцог с Герцогиней не стакнулись со своими влиятельными друзьями, дабы прикончить меня. Трудно жить с этим: трудно примириться с фактом, что это была всего-навсего еще одна провалившаяся операция, очередная невезуха… Чувство подавленности; чувство разочарования; чувство опустошенности перед лицом всей этой хаотичности — случай облапошил тебя, и в который уж раз.
Отель „Рембрандт“. Я приехал сюда, чтобы поработать над повестью „Вилла у озера“. Решил, что это может быть только повесть — кафкианское, в духе Камю и Рекса Уорнера иносказание о моей причудливой тюремной отсидке. Не знаю, правда, чем его закончить. Уоллас сказал, что мог бы, если мне хочется, раздобыть большой аванс, однако я его отговорил. Это одно из тех сочинений, которые должны сами отыскивать свой голос и завершение, — а я даже не знаю, удастся ли ему отыскать их. Пока, вроде бы, идет относительно хорошо. Все, что я пытаюсь сделать — с максимальной верностью передать рутину и обстановку виллы, однако я уверен: реальность эта настолько странна, что читатели найдут ее глубоко символичной и метафоричной. Такова, во всяком случае, моя несбыточная надежда. Я понимаю также, что любой намек на претенциозность, любые потуги на значительность обернутся роковыми последствиями. Чем более верным жизни я останусь, тем более метафоричная интерпретация написанного мной будет подсознательно создаваться читателем.
В галерее Бена работает девушка, Одиль. Ей за двадцать, смуглая, с короткими встрепанными волосами и большими глазами. Одевается она неизменно во все черное, и лишь беззастенчиво чумазые ступни ее украшены сандалиями из золотистых ремешков. Бен рассказал Одиль, что я пишу книгу о годах, проведенных мною в тюрьме во время войны, и это ее явно заинтриговало. Раз уж я не могу заполучить Глорию Несс-Смит, быть может, Одиль согласится стать тем паспортом, по которому я вернусь в мир человеческих сексуальных отношений.
Порядок у меня заведен простой. Я просыпаюсь, принимаю, чтобы снять похмельную головную боль, две таблетки аспирина, и отправляюсь в кафе, завтракать кофе с круассанами. Покупаю газету и ленч — багет, немного сыра, saucisson [161] и бутылку вина. К моему возвращению, в номере уже прибрано, я сажусь за письменный стол и пытаюсь что-нибудь написать. Обедаю я по вечерам, как правило у Липингов — это открытый дом, говорит Бен, — однако по временам решаю не навязывать им мое общество и отправляюсь в „Балзар“, или в „Дом Липп“, или еще в какой-нибудь пивной бар и ем в одиночестве. Мне вовсе не трудно проводить день, довольствуясь исключительно собственным обществом, однако в виде компенсации я слишком много пью: бутылка за ленчем, бутылка
вечером, плюс ap'eritifs [162] и digestifs [163] .161
Колбаса ( франц.) — Прим. пер.
162
Аперитивы ( франц.) — Прим. пер.
163
Пищеварительные средства ( франц.) — Прим. пер.
Спросил Одиль, не могу ли я пригласить ее пообедать со мной, она ответила — да, хоть сию же минуту. Мы отправились в „Дом Фернан“, маленькое заведение, обнаруженное мной на рю де л’Университе. Одиль мечтает лишь об одном — отправиться в Нью-Йорк, когда Бен откроет там галерею, поэтому разговаривали мы по-английски, чтобы она могла попрактиковаться. Мне вдруг пришло в голову, что, быть может, это-то и составляет для нее суть моей привлекательности: ее излюбленная англофония. У нее карие глаза с длинными ресницами, покрытая пушком оливковая кожа.
Я поводил Одиль до станции метро. Склонился, чтобы поцеловать ее в щечку, но она повернула лицо так, что встретились наши губы. Мы целовались нежно, кончики наших языков соприкасались, и я чувствовал, как где-то в окрестностях копчика у меня разливается давняя, знакомая истома. Договорились встретиться под конец недели.
Прошлой ночью здесь была Одиль. Мы поели в „Флори“ и вернулись в отель. У нее податливое девичье тело. От меня проку не было никакого, я не смог удержать полуэрекцию даже в течение нескольких секунд. В голове моей теснились образы Фрейи — с таким же успехом она могла находиться в номере, наблюдая за нами. Одиль терпеливо мастурбировала меня, а когда и это не дало сколько-нибудь длительного эффекта, великодушно наклонилась, чтобы взять мой член в рот, но я сказал ей — не стоит трудов.
Она села, закурила сигарету, а я попытался объяснить ей, что во время войны у меня погибла жена, что я до сих пор не могу справиться с этим. Во время войны? — переспросила она. Но война была уже очень давно. Я согласился с ней и принес извинения. Она сказала: „Я, пожалуй, пойду“, — оделась и ушла. А я проспал несколько часов, крепко, без сновидений.
Зато когда проснулся, — теперь уж час назад, — то ощутил, что меня сжимает в тисках отчаяния и тьмы, для меня совершенно новых. Три года уже я провел с чувством утраты Фрейи, таким же живым, как в первый день. И дождь льет за окном. Меланхоличное кап, кап, кап.
Я принял две обычных таблетки аспирина от утреннего похмелья, потом проглотил еще две, и еще две, и еще две, и еще две, и еще две, и еще две. Вытащил из буфета бутылку виски, вывесил снаружи на двери табличку „НЕ БЕСПОКОИТЬ“ и принялся запивать им аспирин, еще остававшийся во флакончике.
Я понимаю, что делаю, но почему-то происходящее кажется мне совершенно нереальным — как будто я играю на сцене какую-то роль. Решение пришло ко мне нынче утром, и я не думаю, что оно так уж сильно связано с ночным унижением. Я просто знаю, что это следует сделать. Дождливое, серое парижское утро. Люди, должно быть, умирают сейчас по всему городу — или уже умерли, или стоят на пороге смерти. Я лишь еще одно добавление к их числу. Смерти я не боюсь, думаю для меня — здесь, сейчас — это лучшее и единственное решение. Оно пришло само, сухое и прозаичное. Я все пью и пью виски. Надо продолжать писать. Таблетки кончились. Уже чувствую опьянение — или это начало? Я совершаю самоубийство. Сорок три года прожил, хватит с меня. Не такой уж я и неудачник. Кое-что из сделанного мной останется
[С этого места написанное обращается в неразборчивые каракули, а затем обрывается.]
Нью-Йоркский дневник
Часом позже Логана Маунтстюарта обнаружила Одиль, заскочившая в отель по дороге на работу, чтобы забрать зажигалку — высоко ценимую ею серебряную „Зиппо“, — которую она оставила на столике у кровати. ЛМС спешно доставили в больницу, где ему промыли желудок, дали успокоительного и уложили под капельницу с физиологическим раствором. Два дня спустя, он вышел из больницы и, прежде чем вернуться на Тарпентин-лейн, провел месяц у Липингов. Никто в Лондоне, включая его мать, так, похоже, и не узнал о совершенной им попытке самоубийства.