Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Она незряче взглянула на меня.

— Разве вы… вы не знаете? Дядечки нет…

— Когда же это случилось? — Я не верил, не мог поверить услышанному.

— Месяц назад… Вечером читал, спокойно лег спать и не проснулся… — Не прощаясь со мною, она через силу поплелась в дом.

Я припал головой к теплой от мартовского солнца, облупившейся парадной двери и громко, не сдерживаясь, заплакал. Вдруг взгляд мой остановился на медной дощечке: под надписью «Петр Васильевич Иванов» стояло — «нет дома».

ГОРОД ОТЦА

Почти все пассажиры вышли из поезда еще перед Куранском — конечной

станцией, и мы с Вадимом остались в вагоне вдвоем.

Был второй час ночи. В открытое окно тянуло предрассветным холодом, хотя небо еще не посветлело, было безоблачным, ясным и все, от зенита до горизонта, тихо мерцало мелкими и крупными звездами.

Я видел, как в окне то появлялась, то исчезала поднявшаяся уже очень высоко синяя Вега, а над самой землей стлался огромный Пегас.

Вадим спал на голой скамейке, скорчившись и натянув на голову пиджачок с хлястиком и большими накладными карманами. Рубашка вылезла из штанов, и поясница была голой. Этот пиджачок с длинными брюками — первый взрослый костюм — были куплены перед самым отъездом, когда Вадим благополучно перешел в пятый класс.

Я встал — закрыть окно, но раму заело. Все в этом вагоне было старое, расхлябанное, никудышное. Еще днем мне бросилась в глаза медная дощечка над дверью в тамбур. Вагон был выпущен в тысяча девятьсот двадцать пятом году, и с тех пор он, как видно, все мотается на этой короткой, заброшенной железнодорожной ветке. И я подумал, что, может быть, уже и ездил в этом вагоне, когда возвращался домой на студенческие каникулы. Это бывало всегда в середине июня, поезд приходил в Куранск так же, как и сейчас, — поздней ночью. Я тогда бросил опостылевший истфак, перевелся на биологический, — потеряв год, снова стал первокурсником, с жадностью набросился на новую, живую науку, пристрастился к ботанике, собирал растения везде — даже на обочине тротуаров: под насмешливыми взглядами прохожих останавливался, подчеркнуто спокойно выкапывал перочинным ножом хилую «пастушью сумку» или жесткий икотник. Впереди были каникулы — праздные два с половиной месяца — делай что хочешь: можно купаться в зарастающем блестящим рдестом Осколе и загорать на сыром, истоптанном коровами берегу; можно лежать в саду, читать «Амок», или кайгородовские книжки о лесе, или Гауфа по-немецки со словариком в конце — надо же хотя бы в институте изучить язык, от которого по глупости все время отлынивал в школе.

…Поезд шел последний перегон. В открытом окне показалась поздняя луна, истаявшая, ущербная, тусклая. Она стыдливо высунулась из-за горизонта, но звезды не замечали ее, сверкали так же ярко. Потом луна скрылась за поворотом, в вагон ворвался железный грохот, замелькали высокие черные фермы моста, запахло сыростью — где-то далеко внизу блеснул и пропал черный ночной Оскол.

Я быстро выглянул в окно, но грохот сразу оборвался — мост был уже позади, до станции оставалось три минуты. И мне вспомнилось, как я впервые засек эти три минуты по карманному «Мозеру» на медной цепочке — своих первых часах, подаренных матерью в день поступления в институт.

Теперь я уже не отходил от окна, вглядывался в слабые, разгоравшиеся все ярче огни станции.

А потом? Что было потом? Передо мною вставали все новые подробности. Вот я прохожу через пустой, пахнущий карболкой, освещенный угольной лампочкой в проволочной сетке маленький вокзал с пожелтевшим зимним расписанием поездов на стене, с румяным, веселым ударником на плакате. Ударник призывал выполнить пятилетку в четыре года и

протягивал вперед руку, словно хотел поздороваться с каждым пассажиром, входившим с перрона.

И вот была пустынная привокзальная площадь — вся темная, с круглым светлым пятном под фонарем у входных дверей. Я спешил в самую кромешную темноту под высокими густыми тополями. Там останавливались ночные извозчики. Я шел и боялся — а вдруг их нет, не выехали, опасаясь холостого прогона. Но извозчик был — обычно один-единственный; не торгуясь, я садился, называл адрес: «Нагорная, шесть».

— Это к Анне Петровне? Сынок?

— Да, да, — сухо говорил я, недовольный тем, что меня сразу же узнали.

Мы медленно тащились по сонным пустынным улицам. Пролетка то ехала бесшумно по песку, то грохотала по стертым булыжникам мостовой. Вот и Нагорная улица, третий справа дом с серебристыми елочками в палисаднике. Дом был темный, тихий, спящий. И я вдруг ощутил страх: как мать? Здорова ли? Неделю уже не было письма.

Короткий стук в окно. Прислушиваюсь — ничего не слышно. Потом обозначается светлая щель между ставнями, ставни распахиваются изнутри, в окне смутно белеет лицо матери.

— Толик, ты? Сейчас открою…

Я входил в дом. На рабочем столе горела лампа под зеленым абажуром, лежали тетради, разные методики. А со стены смотрел отец — неизменяющийся, нестареющий, в учительском вицмундире, с густым, черным, как сапожная щетка, ежиком; он снимался в шестнадцатом, а умер год спустя, когда мне было девять. В памяти остался запах табака со страдным названием «Месаксуди» и холодное покалывание в носу от боржома — отец не давал пить из своего стакана: «Принеси чашку. Я налью». Умер он от рака, знал, что умрет, но всем говорил, что у него обыкновенный катар — болезнь каждого уважающего себя интеллигента.

…Паровоз резко сбавил ход, в окне мелькнула будка стрелочника, пронеслась темная башня водокачки, и уже медленно проплыли окна вокзала, медный колокол, крупные — черные на белом — буквы «Куранск» на боковой стене, и еще раз «Куранск», уже на фасаде. Вагон дернуло вперед, потом назад. Совсем близко послышалось шипенье паровоза.

— Вставай, Вадим, приехали, — сказал я.

Сын глубоко вздохнул, зябко повел плечами, надел смятый пиджачок, посмотрел в окно: он впервые был в родном городе отца.

Мы вышли из вагона. Я втянул в себя влажный воздух, прислушался — за полотном громко квакали лягушки. Мелкая Рукавка, невидимая в темноте, несла свои еще по-весеннему быстрые воды. Пахло этой водой, илом — былыми запахами возвращения.

— Ну пошли, — сказал я, — ты подними воротник — сыро.

Вадим громко зевнул.

— Папа, а в Рукавке есть рыба?

— При мне уже не было. Но отец — дед твой — еще ловил. Мы рыбу в Осколе ловили. Не знаю, как сейчас.

Вышли на привокзальную площадь. Здесь было пусто. Черные тени от тополей спокойно лежали в сквере, извозчиков нет — давно вывелись, а такси еще не появились.

— Пойдем пешком. Тут близко, — сказал я.

Шли налегке, без вещей, с ручными чемоданчиками. Я приехал просто так — посмотреть родные места после многих лет. Вадим — побывать наконец-то в Куранске, о котором столько раз слышал от меня.

У вокзала раскинулась старая тополевая рощица. На фоне ночного неба высоко, среди негустых еще веток, чернели грачиные гнезда, их было много — по нескольку на каждом дереве. Вадим остановился, подняв голову, прислушался, но вверху было тихо.

— Они спят? — спросил он.

Поделиться с друзьями: