Опаленная юность
Шрифт:
— Так… ничего. В Московской области мы еще…
В землянку вошел высокий, плечистый боец в новенькой, отлично сшитой шинели. Щурясь на карбидный фонарик, он быстро огляделся, подскочил к Быкову.
— Товарищ старший лейтенант! Восемнадцать красноармейцев прибыло в ваше распоряжение.
— Добре. Сейчас разобьем по взводам.
Быков поднялся для отдачи соответствующего распоряжения. Высокий боец щелкнул каблуками хромовых сапог:
— Товарищ командир, небольшая просьба.
— Слушаю.
— Прошу поручать мне самые трудные задания.
Быков
— Ваша фамилия?
— Сержант Панов.
— Ребята, да ведь это Вовка! — пискнул не своим голосом Копалкин.
— Он самый.
— Вовка, здорово!
Одноклассники, радостные, возбужденные, окружили Панова, хлопали его по плечу, Кузя от избытка чувств даже обнял его.
— Откуда ты взялся, кость тебе в горло?
— Ну чего пристали к человеку? — вмешался Иванов, — Устал небось. Садись, сынок, сейчас чаек спроворим.
К Быкову, который с интересом наблюдал происходящее, подошел Бобров:
— Товарищ командир, это наш одноклассник. Вовка… Панов, то есть, и мы все очень просим, чтобы его зачислили в наш взвод. Правильно я говорю, ребята?
— Точно.
— Конечно, — безапелляционно заметил Захаров, — само собой разумеется.
Панов метнул на него благодарный взгляд.
— Ника, ты что, онемел? — Бобров повернулся к Нике.
Черных меланхолически ковырял пол штыком.
— Я не против…
— Значит, будете воевать вместе, всем классом?
— Если ребята так хотят, — подобрался Панов, — и если вы разрешаете…
Когда командир роты ушел, ребята обступили Вовку. Но он первым делом подошел к Захарову:
— Не сердись на меня, Леонид… помнишь… за драку.
— Чего там, — отмахнулся досадливо Захаров, — теперь не до личных счетов.
— Не сердишься, спасибо… О, у вас и чаишко есть! Сейчас погоняем, сейчас мы его в кружечку нальем.
Панов открыл кожаную полевую сумку, достал складной стаканчик, сбросил шинель.
— Ты прямо как командир, — залюбовались им ребята: — гимнастерочка шерстяная, сапоги, ремень комсоставский.
— Э, чего там, пустяки. А ремень под шинелью ношу — боюсь отберут.
Панов ловко открыл консервы, взял протянутую Ивановым краюху:
— Благодарю.
Панов прихлебывал чай, шумно втягивая воздух.
— Горячий… Да, между прочим, этот птенец Курганов в наряде, что ли?
Ребята нахмурились, Иванов тяжело вздохнул.
— Почему вы молчите? На губе, что ли, сидит?
— На губе у нас пока никто не сидел, — злобно отрезал Ника, — так что тебе предоставляется полная возможность отдохнуть там, хотя ты и сержант.
Панов перестал есть, отставил стаканчик.
— Где… Андрюшка? — глухо спросил он, и светлые глаза забегали тревожно, оглядывая каждого.
— Кажется, погиб твой друг, — подчеркнув слово «твой», отчеканил Ника. — Впрочем, точно не известно.
И Ника рассказал все, что знал.
Панов, потемнев, угрюмо ковырял мозоль на ладони.
— Говоришь, немецкий офицер в лес повел и выстрел был слышен?
— Да.
Но, может, он бежал.— Он же раненый, — заметил Копалкин.
— Где ж ему убежать? — горестно произнес Панов и поник головой. — Он слабенький…
Добровольцы молчали. Копалкин всхлипнул и, застыдившись, усиленно засморкался. Валька Бобров сказал:
— На комсомольский учет у меня станешь… Как там наша Ильинка? Стой, впрочем, ты же… Ты как сюда… Ты же эвакуировался. Как нас разыскал?
— Как видишь, я не в Ташкенте, а здесь. Остальное неважно.
— Так как там, дома?
— Спать я хочу… Куда прилечь разрешите?
Вовка лег на нары, закрыл глаза. Перед ним встало минувшее.
Суматоха, толчея, неразбериха на Казанском вокзале: толпы эвакуированных, занимающих вагоны. Теснота, ругань, слезы. Поезд двигался медленно, подолгу простаивал на полустанках. Жара усиливалась с каждым часом, становилась пыткой. Даже ночь не приносила облегчения. Одежда прилипала к телу, становилась мокрой, скользкой. Ночами Панов выходил в тамбур, закуривал, подставляя голую грудь теплому ветру, вглядывался в темноту, рассматривал крупяные звезды.
На восьмые сутки поезд прибыл на станцию Арысь. Панов вышел на станцию: два-три домика вплотную прижались к полотну, теснимые со всех сторон желто-бурым океаном песков. Ни деревца, ни листочка. Пассажиры угрюмо смотрели в бескрайную, выжженную степь, разглядывали худого голенастого верблюда с облезлой шеей и глянцевитыми плешинами на вздувшихся боках. Верблюд жевал, презрительно кося на людей мутное яблоко глаза.
— Колючки жрет, — заметил пожилой бородач в суконном картузе. — Вот это скотина!
— Доехали до краю земли, жарынь, воды нет, мертвая пустыня.
— Зачем так говоришь! — вмешался бронзоволицый жидкоусый железнодорожник в промасленной спецовке. — Здесь знаешь, какие колхозы есть? Миллионеры. Фрукты, баранина, хлопок — якши. А хочешь купаться, скидай шурум-бурум — и в арык. — Оскалив сахарные зубы, он указал на микроскопический ручеек.
Последняя ночь до Чимкента показалась Панову бесконечной. На третьей багажной полке в полночь раздался хрип. Панов приподнялся на локте. Прямо в лицо ему хлынул алый поток. Умер бородатый старик, тот самый, что с удивлением рассматривал верблюдов. Уже на перроне Панов видел, как снимали с поезда старушку, сердечницу, — она успела закоченеть, рука не держалась на носилках, чертила по песку ломаные линии.
Панов поступил на завод, сдал документы в вечернюю школу. В первые дни он успокоился, решив, что обрел то, что искал, но потом начались душевные муки. Парня точила тоска. Она подстерегала его повсюду — на заводе только и говорили о фронте, рабочие завидовали бойцам, и каждый день директор в обеденный перерыв убеждал молодежь не осаждать военкоматы, а работать на оборону в тылу.
— Эх, сейчас бы на фронт! — мечтательно говорил то один, то другой.
И Панову казалось, что рабочие как-то странно поглядывают на него.