Опыт автобиографии
Шрифт:
Своим авторитетом он был обязан тому, что разумно рассуждал и здраво видел ситуацию во время революционного кризиса. Тогда он и стал человеком, которому каждый готов поверить свои страхи или сомнения. Сила его была в простоте замысла, сочетавшейся с изощренностью мысли. Едва заметными изменениями, важность которых можно осознать лишь теперь, после его смерти, ему удалось переделать марксизм в ленинизм. Из учения доктринера-фаталиста он создал гибкую, творческую тактическую схему. Пока Ленин держал рычаги управления этой схемой, его нимало не волновало, что на ней стоит ярлык марксизма. Но в том году я увидел, что и портрет его, и образ в России тихонько оттесняют бородатого предшественника. И впрямь, сам он обладал куда более живым и тонким умом.
Как любой человек, он принадлежал своему времени и стадии собственного развития. Каждый из нас на эту встречу принес определенные убеждения. Мы говорили о том, что необходимо заменить крестьянское хозяйство широкомасштабным сельским хозяйством (за восемь лет до первого пятилетнего плана!) и об электрификации России, которая была тогда его личной мечтой. Я отнесся
Когда я разговаривал с Лениным, меня гораздо больше интересовал предмет нашего разговора, чем мы сами. Я забывал о том, высокие мы люди или маленькие, старые или молодые. Я заметил, что он — небольшого роста; заметил, что он очень увлечен, а замысел его прост. Но сейчас, когда я просматриваю книгу четырнадцатилетней давности, воскрешаю свои воспоминания и сравниваю его с другими знакомыми мне людьми, находившимися у кормила власти, я начинаю понимать, какой он был выдающейся исторической личностью. Я не хотел бы подписываться под концепцией «великих людей», решающих ход истории, но если уж говорить вообще о величии применительно к человеку, должен признать, что Ленин, по самым скромным меркам, был велик.
Раз уж в 1912 году я применил это слово к Бальфуру, я почти обязан отвести здесь этому приступу энтузиазма приличествующее ему место, сопоставив его с тем, как я оцениваю сейчас Ленина. Позвольте мне со всей ответственностью признать, что, когда я взвешиваю достоинства этих двух людей, у меня даже не возникает вопроса о том, куда качнется стрелка весов, — Бальфур сразу взлетает наверх и ударяется о перекладину. Неопрятный человечек в Кремле умственно посрамил и неизмеримо превзошел его. Ленин до конца оставался живым, а конец Бальфура наступил, когда он еще пытался действовать. Когда мы виделись, Ленин уже болел, ему приходилось часто отдыхать; в начале 1922 года врачи запретили ему ежедневную работу. В то лето он был частично парализован, а в начале 1924 года умер. Таким образом его безраздельное влияние длилось меньше пяти донельзя насыщенных лет. За это время, наперекор всем трудностям, он сумел придать России импульс созидательного ускорения, которое продолжается и в наши дни. Только благодаря ему и созданной им Коммунистической партии русская революция не обернулась варварской военной автократией и полной катастрофой. Задействовав, вне всякого сомнения, жестокие, но необходимые средства (иначе бы эксперимент не выжил), партия его сумела обзавестись тем дисциплинированным персоналом для создаваемого экспромтом, но добросовестного административного аппарата, без которого в современном государстве невозможно совершить революцию. Сохранив в полной мере гибкость ума, он с поразительной быстротой перешел от революции к перестройке общества. В 1920 году, когда состоялась наша встреча, он с юношеской энергией изучал возможности «электрифицировать Россию». Пятилетний план (ему он представлялся, правда, в виде череды губернских планов), российская энергетическая система, достижения Днепрогэса уже обретали очертания в его мозгу. Словно закваска в тесте, он продолжал напряженно работать еще долго после того, как рабочие дни его завершились. Вероятно, он и сейчас работает так же мощно, как всегда.
Во время моей последней поездки в Москву в июле 1934 года я посетил его Мавзолей и снова увидел этого небольшого человечка. Он казался еще меньше обычного; лицо его было очень бледным, воскового отлива; беспокойные руки лежали неподвижно. Борода была более рыжей, чем мне запомнилось. Выражение лица его было очень достойным, простым и немного трогательным; в нем были и детскость, и мужество — главнейшие качества человека; и вот он уснул — так рано для России! Убранство было скромным и возвышенным, атмосфера пропитана религиозным чувством, и я вполне готов поверить, что женщины там молятся. Снаружи, на площади, все еще красуется надпись: «Религия (под которой, напомню, в России всегда разумеется православие) — опиум для народа». Лишенная этого опиума, Россия обращается к новым наркотикам. Как-то вечером в Москве мне показали новый фильм Дзиги Вертова{330} «Три песни о Ленине». Это истинный апофеоз, настоящие «Страсти»; он и впрямь стал Мессией. Нужно увидеть и услышать этот фильм, чтобы понять, как удивительный русский образ мысли подчинил социализм эмоциям, превратил его в личное почитание пророков, и насколько важно, чтобы западные ветры снова продули эту землю.
Весной 1934 года мне очень захотелось увидеть и сравнить Франклина Рузвельта и Сталина. Мне захотелось понять, насколько эти два мозга стремятся к созданию социалистического Мирового государства, в котором я вижу единственную надежду для человечества.
Всем предшествующим изложением я добросовестно, а по возможности достоверно и ясно, пытался объяснить своему неутомимому читателю, какая концепция мировых проблем обретала очертания в моем мозгу в годы, минувшие с той поры, когда я играл на заднем дворе Атлас-хауса. Я постарался показать сменявшие друг друга фазы, в которых моя вера становилась все определенней, пока я (как и многие другие) не понял, что надо создать организацию, подобную той, которую я называю «Легальным заговором». Более разумно и совершенно она воплотила бы в жизнь первый коммунистический опыт, компетентно осуществив принципы либерального социализма, способного в конечном счете охватить весь мир системами, ответственными за просвещение, принуждение и администрирование. Я верю, что именно к такой идее спланированного Мирового государства движутся наша мысль и наше знание. Она понемногу пронизывает человеческий разум, потому что факты
науки и ход истории сообща способствуют этому. В отдельных проявлениях или опытах она осуществляется повсюду. Меня нисколько не пугает, что до сих пор нет особой политической организации, которая бы ее усвоила. По самой своей природе на формальное политическое противостояние она повлияет едва ли не в последнюю очередь. Когда случай наконец придаст ей ускорение, все произойдет сравнительно быстро. Не успев опомниться, мы включимся в новую политическую проблематику, в которой все усилия открыто и сознательно объединятся, чтобы перейти от разрозненных суверенитетов прошлого к социалистическому Мировому государству.Я отказываюсь гадать, сколько времени должно пройти, прежде чем социалистическое Мировое государство станет политической реальностью. Иногда мне кажется, что это уже не за горами; иногда — что пропаганде и образованию предстоит подвергнуть еще не одно поколение. И опасность войны, и экономическое давление принудят разум человечества обратиться к единственному выходу. Эти жестокие наставники могут очень хорошо возместить безразличие и отсталость учителей. Планы политического синтеза и экономического преобразования, видимо, становятся все более смелыми и получают все большее распространение. Словом, не было ничего неестественного в том, что я под воздействием порыва и несколько преждевременно отправился в Америку и в Россию, чтобы спросить, не настало ли это время. «Что общего, спросил бы я, между Новым курсом Америки и Новым планом России? Какое отношение имеют они к созданию Мирового государства?»
Некоторые читатели могут сказать, что это политическая дискуссия, а не автобиография. Что ж, это и дискуссия, и автобиография. Чем ближе мы к концу своей жизни, тем больше нас заботит политика. По-моему, демократическое толкование прав человека выражает себя не столько в праве голоса (чаще всего за кандидатов, выдвинутых другими), сколько в том, чтобы спрашивать, получать ответы и выносить собственные суждения. Вот я и спрашиваю. Эти две поездки очень важны в моей жизни, и рассказ о них — самое частное, самое личное завершение моей истории, какое только можно вообразить. Современная жизнь — это сначала экспансия, а потом убыль, но мы не завершаем, а открываем. Уходя, мы не произносим напутствий — мы открываем двери и отступаем в тень.
Перед отплытием в Америку мне довелось увидеть, как тщетные усилия полностью разоблачили себя в Альберт-Холле. Собрались чернорубашечники, и трудно вообразить что-нибудь более безмозглое. Сперва медленно и помпезно появилось нелепое полоумное существо, одетое как инструктор по фехтованию, но с каким-то индийским поясом. Выпятив грудь и зад, Мосли степенно прошествовал по центральному проходу, а кончилось все единым взрывом мальчишеских криков: «Хотим Мосли!» Руки взметнулись, и я заметил, что кричит только его дисциплинированное окружение.
Мосли я встречал годами — как многообещающего молодого консерватора, как многообещающего неофита лейбористов с коммунистическим уклоном и, наконец, в том качестве, в каком он пребывает сейчас. Он всегда казался мне скучным и тяжеловесным, в политике — подражательным, в речах — плоским и пошлым, поэтому меня не интересовало, что он собирается сказать на этой встрече. Когда его банальности, без проблеска остроумия или мудрости, гулко зазвучали в зале, а тупость их непомерно подчеркивали громкоговорители, мы заметили, что он странно чавкает (по какой-то причине он изобрел что-то вроде собственного говора), а потом стали обсуждать время, проведенное им в Сандхерсте, и его военные воспоминания, которых я не знал. Но вниманием моим завладели его сторонники и публика в целом. Публика была разношерстная, любопытная и не слишком отзывчивая; оставалось много пустых мест. Какие-то милые мальчики и симпатичные молодые люди, а также другие, не столь симпатичные, в черных рубашках и серых брюках, выполняли роль распорядителей, раздавая тексты идиотских песенок о своем прославленном Вожде, обеспечивая рукоплескания, заполняя зал и вообще следя за тем, чтобы все не провалилось. По-видимому, они в основном представляли средний и высший класс. Многие смущались, было в них что-то отчаянно серьезное, то ли настырное, то ли виноватое. Они не отдавались своей роли, как волосатые молодые итальянцы, которым они подражали, в них не было романтической убежденности, и я никак не мог понять, зачем они все это делают. Какие жалкие фантазии, гадал я, должны бродить в симпатичных, юных мозгах, чтобы подвести к такому выбору?
Этот вопрос следовал со мной через Атлантику. Есть ли в Англии то, что мы могли бы назвать образованием? Может, мы называем так систематическое размягчение мозгов? Какой истории учили этих юношей, какое представление о жизни они получили, если начинают политическую жизнь с такого выбора, с Мосли?
Только выиграв войну за культуру, мы можем надеяться на Мировое государство. Есть разные способы осуществить «легальный заговор», но решающей станет битва за образование, битва за то, чтобы сделать наличные знания доступными, понятными и действенными. Мир прошел путь от повозок и ветряных мельниц до аэропланов и машин, образование же такого скачка не сделало. Новые умы, входящие в мир, берут в оборот некомпетентные, непросвещенные педагоги; их подстерегают неверные устаревшие представления; им навязывают окостеневшую и плоскую фальсификацию истории и политики. С такими людьми у нас ничего не выйдет. Мы не сможем построить новую цивилизацию с двумя миллиардами оболваненных существ. Нам приходится иметь дело с убогим, испорченным материалом. Косное, покалеченное сознание могло бы еще сгодиться для относительно крепких социально-политических порядков девятнадцатого столетия; сегодня оно себя изжило. Своей зловещей инертностью оно столь же опасно, как высокие, день ото дня растущие кучи рыхлого песка по сторонам котлована.