Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Останкинские истории (сборник)

Орлов Владимир Викторович

Шрифт:

Прогулки Мардария были замечены и Шубниковым. Шубников хотел было одернуть его и отправить домой, потом подумал: гуляет и гуляет, но завтра — посмотрим. В грохоте, в сутолоке веселья к Шубникову порой приходила усталость, тогда он желал снова придремать у костра и чтобы Тамара Семеновна отгоняла от него шумы и летучих насекомых. В эти минуты ему было все равно, как настроена нынче Любовь Николаевна, отчего она мечется, мелькает всюду, и на улице Королева и на Ракетном бульваре, будто ищет кого-то, отчего она озабоченная и хмурая. И был ему безразличен силовой акробат Перегонов, посерьезневший и оттого по временам зловещий. Ему хотелось прекратить гулянье или ускорить его ход, отняв, скажем, у ночи два часа. Но потом усталость и безразличие пропадали, возвращались азарт и воодушевление, огонь, Шубников в ватнике носился от павильона к павильону, от каруселей к вертепам, кричал, негодовал, распекал женщину-паука, не дотянувшуюся гибкой ногой до серебряной спицы, хвалил бородатую турецкую кибер-девицу Фатиму, засматривался на представленное в балагане прибытие Наполеона на остров Святой Елены, справлялся у Бурлакина о готовности ракет, зарядов и запалов. Директор Голушкин выслушивал нарекания Шубникова, вызванные сонным состоянием некоторых ученых медведей. Голушкин предполагал, что сонные медведи — либо оборотни,

либо экземпляры с переселившимися в них душами, возможно не привыкшими к ночным разгулам. Иногда пробивались к Шубникову представители водонапорной башни и Института частей тела и наружного органа. Представитель башни был чувствительный и восторженный, все ему нравилось. «Добрый напор! — говорил он о гулянье Шубникову. — Напор добрый!» Представитель же Института хвостов надоел Шубникову, ему чудилось, что их недооценивают и обижают. К ночи посвежело, около ледяных гор воздух вовсе стал прохладный, дальновидные люди не зря захватили из дома пальто из телячьих шкур. Но было заметно, что научные труженики мехом внутрь держатся на гулянье поодаль от работников мехом наружу, возможно, они представляли два творческих подхода к проблеме и разногласия их мыслей мешали единению в часы веселий и забав. Представитель, занудивший Шубникова, ходил мехом наружу. На ватник он смотрел с подозрением, не подшит ли к нему мех, не свойствами ли верхней одежды художественного руководителя вызвана неприязнь к нему.

— И что же? — интересовался представитель. — И фейерверк наш дадите во вторую очередь?

— Как оговорено в контракте, так и дадим! — раздражался Шубников.

Увидеть фейерверки ему уже не терпелось самому. Бурлакин не подпускал его к наземным устройствам огненного представления, кричал в ответ на крики Шубникова. Шубников чувствовал, что Бурлакин непривычно для него волнуется, может быть, и не верит в удачу, как еще пять дней назад он, Шубников, не верил в удачу всего гулянья. Волнение Бурлакина передалось Шубникову, он заметался по улице Королева. Ему казалось теперь, что все происходит на гулянье уныло, вымученно, бездарно, что необходимо сейчас же устроить здесь гром с молниями, оргию, брейгелевское беспутство на площади, шабаш, ночь на Лысой или Брокеновой горах. Прибежав снова к Бурлакину, он закричал:

— Начнешь через пять минут! Приказываю!

Но Бурлакин и без его приказа знал, что через пять минут начнет.

Шубников же понесся сам не понимая куда, но в ожидании провала и того, что за провалом неизбежно последует. Опять, как во снах после учебного бала, ему стало мерещиться, что руки десятков, сотен, тьмы людей с железными когтями вот-вот потянутся к нему, к его горлу, к его груди, растерзают, растреплют, задушат его. Через две минуты он уже стоял на верхней открытой галерее ледяного колосса, чей проект был вызван воспоминанием автора, не обремененного точным знанием, о циклопическом вавилонском зиккурате. Здание это таращилось в небо, не уступая в росте монументу космонавтике в титановых листах, к вершине его можно было взлететь на лифте, но Шубников туда взбежал. «Зачем я это все затеял? — думал Шубников. — К чему все это?»

А по ледяным лестницам будто вдогонку за ним взбирались, карабкались, неслись какие-то люди, с ними, похоже, и ротан Мардарий. «Броситься, что ли, вниз?» — родилось в Шубникове. Нет, этого сделать он не мог. Не мог, не мог, не мог! Он мог только жить. Да и люди, подымавшиеся за ним на галерею ледяного колосса, не преследовали его, не собирались его терзать, они привыкли считать себя окружением и свитой художественного руководителя и полагали, что им по их земному положению необходимо быть теперь по обе стороны Шубникова или хотя бы сразу же под ним на ближних обходных галереях.

И зазвенело, завыло, застонало, объявляя огневое зрелище.

Черно-синее небо растрескалось, и тут же его будто разодрали белые, режущие глаза линии и вертящиеся малиновые круги. Но быстро линии и круги стихли и пропали, качающиеся кисельные сполохи наползли на небо с ярославской, вологодской, архангельской стороны, удивили Останкино невиданным здесь прежде северным сиянием. И сияние скоро было убрано, запалили пушки, начиная триумф водонапорной башни. Бурлакин с командой напомнил гуляющим о том, что у неба четыре угла, разместив в них переливающиеся сиреневые числа: 112, 112, 112, 112. Прямо же над головами зрителей загорелась сама водонапорная башня с баком, исполненная как бы в разрезе, с показом циркуляции воды. Взревели все оркестры на эстрадах и на балконах ледяных дворцов, приветствуя стодвенадцатилетний безостановочный, безудержный и безупречный напор воды вердиевским победным маршем из «Аиды». Было представлено в небе действие башни со сливным и грязевым устройством, уравнивавшей работу насосных станций и подававшей жидкость в водонапорную сеть в момент максимального потребления гражданами и перерыва в трудах насосов. Сейчас же по бокам башни запрыгали радостные слова: «Даем рекордный напор воды!» и «Заставим покраснеть Ниагарский водопад!». Позже вокруг начали бить желтые, бирюзовые, фиолетовые, голубые фонтаны, родники, гейзеры, принялись подскакивать водяные личности, русалки и рыбы, рядом ездили на бочках водовозы, витийствовали отечественные водолеи, из их ртов охотно текла вода. Зрители и аплодировали, и подбрасывали вверх головные уборы, и кричали: «Виват!» Представитель башни стоял невдалеке от Шубникова и плакал. Представитель же Института хвостов имел вид отчаявшегося неудачника, зудил: «А мы? А животные? А где же наш триумф?» «Сейчас, сейчас», — успокаивал его Голушкин, но представитель зудил, что они все равно не будут первыми, а сумма ими внесена такая, что именно их следовало чествовать первыми. Шубников обернулся и увидел Любовь Николаевну. Любовь Николаевна стояла в синей бекеше, хлыст в руке не держала, смотрела насмешливо, дерзко.

Бурлакин же словно услышал сетования представителя института, сдвинул башню, фонтаны, родники к южному краю небесного полотна, над улицей Королева теперь появилось стадо жизнерадостных телят. Телята, поддержанные снизу музыкой Бизе, паслись, резвились, бодали друг друга, а их, к ублажению устроителей массового гулянья, обегали торжественные слова: «Каждому теляти — не меньше четырех хвостов!» Триумф института и был вызван долгожданным приращением нежному существу трех чужих хвостов в компанию к одному своему, природному. Телят на небе принялись кусать огромные оводы, слепни, злые пчелы, городские исполинские клопы и тараканы, телята дергались от боли, падали, теряли сознание. Грустно стало в Останкине. Но вот вынырнул откуда-то бойкий, отважный триумфальный теленок, своими четырьмя длиннющими хвостами перебил, перекалечил не только бесстыжих насекомых, напавших на него, но истребил и обидчиков своих примитивно защищенных родственников. Во второй раз

стали палить пушки, снова взлетали в воздух головные уборы, снова слышались возгласы: «Виват!» Запрыгал, торжествуя, представитель института. Шубников отметил, что все четыре хвоста триумфального животного были мохнатые, в меху, видимо, к удаче пришли сторонники направления мехом наружу. Однако и сторонники направления мехом внутрь радовались достижению института.

А в небе началось подлинное игрище. Сооружения, устройства, персонажи водонапорной части фейерверка сдвинулись к стаду телят, совместились с животными, зажили общей радостью. Опять били фонтаны, изливались потоки из башни-юбиляра, прыгали и плавали водяные личности, русалки, рыбы, ездили на бочках водовозы, ораторствовали водолеи, телята, некоторые и с букетами хвостов, носились по небу, оркестры гремели, хоры (академические, акапелльные, народные из Омска и Воронежа), рок-группы (хардовые, панковые, металлические) пели всякий по-своему, вздымали здравицы в честь триумфаторов. Люди кричали в упоении, указывали пальцами в небо: «Чудо-то какие! Какое искусство! Какие здесь пиротехники!» Последнее восклицание охладило Шубникова. Несносный Бурлакин выбирался, выкарабкивался теперь в кумиры, в идолы толпы, в ее первые любовники, не так ли? О нем, Шубникове, истинном творце и хозяине всего, словно бы забыли. Вспомнилось тут же Шубникову и то, как Каштанов упрашивал Бурлакина устроить и третий триумф, носил Бурлакину и одические тексты. Если бы сейчас и впрямь Бурлакин восславил в небе его, Шубникова, заслуги, он бы протянул ему благодарную руку. Но нет, огненная вода все изливалась, ее становилось все больше, она теснила телят, отчасти растерявшихся, казалось, телятам вот-вот предстояло быть утопленными или же превратиться в подданных морских царей. Вода, обычная, дождевая, закапала и на земных участников гулянья, не остудив, правда, их веселья или разгула. «Нет, это надо немедленно прекратить! — подумал Шубников. — Все. Хватит. Все!» Но он не смог сделать и движения, не смог и звука произнести, усталость, снова давшая о себе знать, была уже и не усталостью, а бессилием, погибелью всех его клеток и атомов. В глазах его все расползалось, растекалось, в полуобморочном состоянии он стал падать, но ухватился за холодный стержень, устоял, однако ничего не видел и не слышал. Он погибал…

— …речь! Речь! Все ждут речь!

Шубникова повели куда-то, поддерживая с боков и сзади, ноги его скользили, сопротивлялись, но Шубников сейчас был — один страх, он думал, что его ведут к краю ледяной площадки, чтобы сбросить вниз, совершить обряд жертвоприношения толпе.

— Нет! Нет! Не могу! Не хочу! Не надо! Нет!

— Вас просят, — шептал ему Голушкин. — Все просят. Как милости. И триумфаторы просят. В контракте упомянута речь.

— Нет… Я устал… я потом… — Страх не ушел из Шубникова, и ни к какой речи он не чувствовал себя расположенным.

Указующая рука опустилась на плечо Шубникова, рука Любови Николаевны.

Шубников, озираясь испуганно по сторонам, шагнул в световое пятно, к возникшим там микрофонам. Сначала он говорил, ничего не видя ни вокруг себя, ни в небесах, ни на земле, и говорил, трудно дыша, будто долго бежал за троллейбусом и теперь вскочил на подножку. Но очень скоро дыхание его улучшилось, голос стал громок, как разрывы снарядов, а зрение обострилось так, что Шубников видел каждого человека в толпе — и на улице Королева, и на сквере Космонавтов, и у главного входа Выставки, и на Ракетном бульваре, видел и в самых черных углах, будто его снабдили приборами ночного наблюдения. Минут пять Шубников прославлял, впрочем довольно сдержанно, водонапорную башню, затем перешел к достоинствам и дерзаниям Института частей тела и наружного органа. Он призывал к новым рекордным напорам и изливам воды, тем более что она ничего не стоит и лить ее можно сколько хочешь и куда хочешь. «Всю воду прольем до единой капли и в мировом масштабе!» — взволнованно поддержал его энтузиаст с крыши застывшей карусели. А уже лило с неба, доставляя публике неудобства. Шубников, увлекаясь, стал говорить о хвосте, этом обособленном подвижном заднем отделе тела животных, нынче используемом чрезвычайно бесхозяйственно. Конечно, сейчас хвост как полезное приспособление утоплен, но не водой, а долговременной игрой природы, но мы обязаны думать о нем как о богатейшем резерве живых организмов. Далее пошли слова уже о резервах человеческой души и совести, удивительно легко Шубникову явившиеся и с нарастаемой энергией им произносимые. Опять он переполнялся, как считал Шубников, собственной силой, собственным огнем и жаром и мог повести за собой людей, внимающих ему у подножий ледяных дворцов.

Я стоял в толпе метрах в трехстах от Шубникова, полагая, что не забыл, с какими чувствами и зачем я пришел на улицу Королева. Но снова начиналось наваждение. Снова, как при подписании условий экспедиции на «Стефане Батории» или как при встрече с Шубниковым на Звездном бульваре, меня прожигала чужая энергия, мною не званная, выламывала, выметывала из меня мою самостоятельность, мою сущность, уменьшала меня, сводила в какую-то цифру или знак, склеивала с месивом чего-то безличного, бессмысленного, что остывало бурой эластичной гуттаперчей, гуттаперчу эту можно было растягивать или рубить. И вскоре я уже верил тому, что Шубников прав и велик, что следует преклоняться перед его жертвенной, пылающей душой, следует идти за ним, истребляя в себе и в других всяческие слабости, мерзости, гнуси, и делать то, что он сегодня же назначит Останкину. Лил дождь, но это был дождь очищения. И все вокруг меня стояли с горящими — от огней останкинской ночи, от слов и силы Шубникова, от костров собственных несовершенств — глазами.

Шубников и впрямь мог повести куда-то тысячи людей, но куда — он не знал, озарение не являлось, а ему было мало сейчас одного лишь поклонения и подчинения, его томила эта малость. И было обидно. Не случилось апофеоза, не раздалось тутти, не слилось все в катарсисе, не закрутил, не понес всех и все ураган, повелителем которого стал бы он, Шубников. Что-то немедленно надо было предпринять, что-то сказать единственное, гениальное, вздорное, но — на века, раздуть ураган. Рука Шубникова, нервно дергавшаяся в кармане ватника, наткнулась на семечки, врученные ему на пробу охотниками за триумфом из овощной базы, и Шубников неожиданно для себя, явив людям на вскинутой ладони каленые плоды подсолнечника, оставив слова об общем благе, но не забыв их совсем, заговорил о семечках. Что именно он говорил, он позже не помнил, как не помнил этого никто из гулявших, видеоаппаратура, несмотря на гарантии островных фирм, не смогла записать речь Шубникова. Но все (естественно, и я) запомнили, как толпы от Останкинской башни и до Оленьих прудов в Сокольниках захватила стихия и мощь Слова о семечках, и вот-вот могли возникнуть то ли общее рыдание, то ли вой, несомненно удививший бы ночную Москву, то ли громогласный клич, то ли тысячеустый смех, притом вовсе не беззаботный и не счастливый, а, наверное, глумливый и сырой…

Поделиться с друзьями: