Останкинские истории (сборник)
Шрифт:
29
Еще два сидельца в приемном покое были впереди Шеврикуки. «Назначили бы время, — ворчал про себя Шеврикука. — Как у людей на бормашину!» Но вот повлекли в кабинет Увещевателя и его.
Указали сесть на табурет и оставили в одиночестве. Увещеватель или убыл по необходимости сквозь стены, или был рядом и всюду, неслышный, незримый, но чуткий. Кышмаров не ошибся, да и не мог ошибиться, Шеврикуке приходилось выслушивать увещевания, и не раз. Но о всех прошлых случаях он однажды приказал себе забыть. Память о них и впрямь не держал в голове и во всей натуре. Но теперь, вопреки его постановлениям, воспоминания о неких частностях прежних случаев стали в нем возникать. Без явленного Шеврикуке Увещевателя лучины вокруг горели кротко и тихо, а может, и неохотно, и в полумраке стало Шеврикуке казаться, что он и не в Обиталище Чинов под Гостиным двором, а в чьем-либо логове или пещере. Метрах в трех перед ним лежал на полу или на земле лютый зверь, злыдень, волк, или рысь, или медведь, с соображением, что от него требуется, собеседники Увещевателей были ясны ему насквозь. Шеврикука задержал дыхание, ни единая мышца в нем не имела теперь свободы. Но вскоре он понял, что зверя живого к нему не приставили, а лежит перед ним медвежья шкура. Но и она могла ожить. То ли глаза Шеврикуки попривыкли, то
Шеврикуке показалось, что Увещеватель выехал из темного проема, но вряд ли так случилось в действительности. Сидел Увещеватель сейчас в кресле перед медвежьей шкурой и перед Шеврикукой. Лучинам была прибавлена яркость, но светом управляли, и Увещеватель остался сидеть во мраке и неразличимости. Зато очевидным стало для Шеврикуки, что за спиной Увещевателя не было ни проема, ни каминного зева, а стояла белая широкоплечая русская печь, способная держать тепло в доме о трех покоях и возить на себе по воду к говорящей щуке пятерых Емель. «Со скольких таких печей я сваливал дремлющих нерадивых хозяев-балбесов», — пришло в голову Шеврикуке. Ничего глупее вспомнить он не мог.
А на медвежьей шкуре лежали теперь вилы, топор, пила и наточенный кухонный нож.
— Ну-с, братец, — произнес Увещеватель. И замолчал. Молчал он долго.
Шеврикуке почудилось, что на печи нечто возвышается. И он знал, что там и впрямь нечто возвышается. Однако увидеть это нечто он не мог. Его коробила, мяла, мучила мысль о том, что он догадывается о назначении этого нечто, и о том, что оно сцеплено сутью с чрезвычайно важным и для него и для всех, почти что догадывается, и вот-вот догадается и отыщет название или имя, но его догадки и муки ускользали в никуда, оставляя его с ощущениями бессилия, немощи, незнания и невозможности знания.
— Ну-с, братец, — опять произнес Увещеватель. И опять замолчал.
Можно было подумать: он просматривал историю существования Шеврикуки (для него — историю болезни, нравственной и дисциплинарной, останкинского домового-двухстолбового), все, что копилось об этом бестолковом упрямце в коробах и дубовых колодах. («Копится, копится, неизвестно где! Но копится». Как же, известно где!) И вот это накопленное, собранное пчелками-шишами когда по полглоточку, когда по глоточку, когда по ушату, когда по вороху, было сейчас слито, склеено, сдавлено и подано для скорейшего ознакомления его Значительности, Важной Особе, возможно, утомленной повседневными подвижническими занятиями. «Утомленной, ладно, — подумалось Шеврикуке. — Главное, чтобы не удрученной и не раздраженной… А то, что листает наспех, это, может, и к лучшему». Но Увещеватель ничего не листал. Высветленные на мгновения руки его были пусты и спокойны. И это не были руки старца. Лицо же его показалось Шеврикуке старческим. То есть именно показалось или старческим соткалось в воображении, увидеть лицо Увещевателя Шеврикуке не было дано. Глаз его ему точно не открыли ни разу. В секундных перетеканиях световых пятен возникали лишь космы или лохмы бледно-серых волос (а может, и седых?), космы же бровей, нос картофелиной, большой рот в кущах усов и бороды, острые, без мочек уши. Увещеватель был, несомненно, заросший. Что-то в нем есть от льва, вообразилось Шеврикуке. Световое пятно повело взгляд Шеврикуки вниз. «Неужели в бурках?» — чуть было не обрадовался Шеврикука. Нет, на ногах Увещевателя были тапочки. Войлочные, не первого сорта, подшитые сукном или байкой, без задников, с тесемками, стягивающими подъем. Такими тапочками снаряжали в путешествие по останкинским паркетам посетителей славного музея творчества крепостных. На босу ли ногу, на вязаные ли носки, а может, все же и на бурки были натянуты тапочки, Шеврикука разглядеть не мог. Зато он сообразил, что левый тапок завершает правую ногу Увещевателя, а правый соответственно левую. «Это же лешие так фасонят! — удивился Шеврикука. — Неужели он выбился из леших?»
— Ну-с, братец, — в третий раз произнес Увещеватель и словно бы отодвинул от себя бумаги, в коих отпала нужда. Но никаких бумаг не было.
Теперь он заговорил. И надолго. Шеврикука был готов к тому, что услышит стенобитный глас (может, и с хрипотой от состоявшихся уже увещеваний), глас разгневанного, аки льва, начальника, призванного вразумлять, стыдить и взыскивать. А Увещеватель заговорил сонно и как бы с ленцой. И будто бы он страдал астмой, трудно дышал и сдерживал кашель. И уж совсем в противоречии с направлением собеседования в кабинете то и дело звучал смешок Увещевателя. Иногда приглушенный, иногда словно вызванный цирковой репризой. Услышав хихиканье Увещевателя, Шеврикука взбодрился. Важная Особа-то, видно, успела сегодня заскучать и теперь пожелала вести разговор на веселый лад. Но огорчительно быстро Шеврикука понял, что смешок никак не соответствует сути произносимых Увещевателем текстов и не окрашивает их, а скорее всего, имеет происхождение нервическое. Или в нем, Шеврикуке, содержались аллергены (по-людски), вызывавшие трудное дыхание и нервический смешок. Пока он все это соображал, увещевание продвинулось от общесословных ценностей и достижений к истинным правилам твердости и вот-вот должно было, соединившись с вразумлением и бичеванием, обрушиться на отдельную, изъятую из всецелого благоприличия, личность. На него, Шеврикуку. Шеврикука напрягся, тормошил в себе адвоката, пытался в себе же отыскать или разбудить благосклонных к нему присяжных заседателей. Но ожидаемого обвала яри на его, Шеврикуки, личность все никак не происходило. «…Терпение растягивается на десятилетия, — уже бубнил Увещеватель, — в ожидании, не откроются ли наконец в том или ином доможиле дарования, не смягчатся ли нравы, не воспоют ли добродетели…» Эта катаемая из года в год фраза могла быть применима к любому домовому. Действительно, по давним установлениям полагалось не спешить, увещевать без сдирания шкур, до пяти раз, в надежде, что дарование раскроется, а посредине шершавых листьев лопуха засияют васильки. Но терпение истреплется,
напомнил Увещеватель, буде окажется детина непобедимой дурнонамеренности, свирепый до драки, скорый на скандалы, охочий до авантюр и безобразных помыслов, для которого увещевания, что пряник вяземский. Шеврикука нисколько не обиделся на детину, детина так детина, и все слова, приложенные к детине, его не напугали, ими опять же корили многих, а следствием их опять же могло быть лишь умеренное наказание. Либо назидательное попечительство благонравного. Либо временное сидение на месте службы без права выхода за пределы. Или, пошло говоря, — домашний арест. «Это ладно!» — заблагодушествовал Шеврикука. Но тут же и встрепенулся: а возьмут и назначат ему в попечители и опекуны прохиндея Продольного, он теперь в благонравных! Нет, уж этого не надо! Придется писать протесты и челобитные!.. Увещеватель продолжал неукоснительно тянуть льняную нить устыжения не оправдавшего надежд. Подхихикивал. Тогда слова его будто прыгали. «А ведь голос-то его знакомый… — стало являться Шеврикуке. — Если бы не эти подхихикивания и кашель, я, может, и отгадал бы его…» Увещеватель между тем дотянул до неустанных, вечных и благонаправленных трудов, коим не способствует упомянутый детина. Пошли слова о всяческих грехах и слабостях, свойственных, впрочем, не одному лишь нашему детине. О пронырстве, в частности, ложно развитой любознательности, вынуждающей совать нос, уши, глаза, руки и еще что не надо в запреты и в зазамочья, о неуважении ко многим, расположенным над ним, об увлечениях сладкими страстями (тут звуки снова запрыгали в хихиканья, Шеврикука даже отчасти обиделся, в смешке заросшего Увещевателя, пусть и нервическом, ему учудилось ехидное сомнение), об удручающих связях с неположенными предметами, существами и воздушными образованиями. Конечно, все это может быть вызвано, заметил Увещеватель, чужими наущениями, кознями незримых и бессовестных врагов, но… «Пошел бы он подальше! Надоел! — осерчал Шеврикука. — Этак он спровадит меня в блудные дети, а там уже пахнет не только попечительством и домашним сидением! Нет, хватит! Надо прекратить его слушать!..» И он опустил веки. А вскоре пребывал и в полудреме. Тем более что сегодняшнее увещевание можно было признать и добросовестной колыбельной. Пассаж Увещевателя о нарушениях заветов предоставленных предков вызвал в Шеврикуке лишь вялое движение мысли. Обычно же эти канонические слова взвинчивали его. Что это за предоставленные предки? Кто их предоставил? И зачем? Или тут вцепилась ошибка, какую никто не вправе истребить? Может, не «предков», а «предками»? Может, не предков предоставили, а предки сами предоставили заветы? Хотя опять же как это — предоставить заветы? Недоумения Шеврикуки натыкались лишь на невнятные ответы и на кивки в адрес каких-то ученых мудрствований с комментариями. А кто-то посоветовал Шеврикуке зашить рот или хотя бы держать между губ палец. А теперь после знакомого пассажа Увещевателя Шеврикука задремал глуше.Разбудило его слово «предосудительно».
— Предосудительно ли совершать… — размышлял Увещеватель. — Многие могут назвать эти деяния предосудительными…
«Что, что предосудительно?» — взволновался Шеврикука. А он уже сообразил: колыбельная отзвучала. Голос Увещевателя его более не укачивал.
— Предосудительно ли возомнить себя неким творцом или хотя бы начинателем и новоделом, создать тень-привидение утомленного жизнью чиновника Фруктова и заставить ее гулять по зданию…
«Не возомнил я! Мне и в голову не приходило возомнить! Я так… Пошутил…» — готов был начать защитительную речь Шеврикука. Но Увещевателю, оказалось, не нужны были его оправдания и объяснения, или пока не нужны, он продолжил:
— Интерес к привидениям в рассматриваемом случае вообще чрезмерен. А не вреден ли он? Не пагубен ли? И не была ли безрассудным нарушением приличий пролаза на смотрины дома Тутомлиных, расположенного, заметим, в историческом отдалении от Останкина?..
— Тут любопытство… — принялся бормотать Шеврикука. — Именно ложно развитая любознательность…
Но Увещеватель не пожелал слушать его бормотания.
— А история с Тродескантовым. Гибель или исчезновение честного и трудолюбивого домового Тродескантова при исполнении тем, обратим внимание, дежурных занятий… Не предосудительно ли в ответственную пору угрозы со стороны наглых зломыслителей…
— При чем я и Тродескантов? — искренне удивился Шеврикука. — Я тут ни с какого бока ни при чем!
— А потакание безоглядной похоти ученой дамы Легостаевой, направившее женщину в известное положение?.. Хорошо ли это? Праведно ли? Или противоестественно? И нет ли тут легкомысленного выхода из круга оправданных полномочий?..
— Я же по Перечню услуг. Я ее не вынуждал, а по ее заявке… И если возникнет младенец, то он от Зевса. Или от следователя из крепости… Или еще от кого…
— И можно ли назвать прилежным и соблюдающим радетельные нормы труженика домосодержания, если он обижает своего же квартиранта Радлугина и даже издевается над ним, в частности, из-за того, что тот норовит проявить себя добродетельным гражданином? И не печально ли становится оттого, что некто, как бы прикинувшись представителем уважаемых структур, обременяет солидного человека дилетантскими поручениями, да еще и заводит странное «дупло» из странного существа подозрительного происхождения, с дурной легендой и раздражающим именем?..
«Так… — протянул про себя Шеврикука. — Приехали и к Пэрсту-Капсуле…»
— А приступы безрассудства и честолюбия или гордыни, подтолкнувшие к доверительным отношениям с Отродьями Башни, и одним из самых ловких, назвавшимся Бордюром, и опасными исполнителями типа Б. Ш. или М. Д.?.. И это в пору, о какой лучше не говорить…
«Так… — только и мог повторять теперь Шеврикука. — Так…»
— При этом очевидно и стремление пробиться в коммерческие дела под видом якобы паркетчика, и уже обещаны за заслуги месячный оклад в сорок пять тысяч с индексацией и катание к местам якобы паркетных настилов в автомобилях иностранных пород…
«Мало ли чего наврет Дударев! И не слышал я пока о сорока пяти тысячах и катаниях!» — хотел было заявить Шеврикука, но сразу понял, что в возражениях его нет смысла. Не слышал («пока»!) и никогда не услышит.
— Коммерции и добывание пустых средств можно было бы объяснить пагубным влечением к известной особе, но вроде бы подарки, побрякушки и цветы более не нужны, вроде бы с известной особой происходит разрыв… Не так ли? А? Значит, страсти и пороки могут устремиться и к иной, не менее пагубной цели…
«Пожалуй, хватит. Можно ведь и оглашать конец. Что далее утруждать себя. Все ясно…» — уныло, обреченно думал Шеврикука. Выходило, что он был не готов к этакому протеканию разговора. Самонадеянным растяпой отправился в Китай-город. Но если бы и был готов к разговору, что бы изменилось? Ему бы теперь горевать о себе, а он начал досадовать о том, что не отладил неисправные контакты в светильнике Бабякиных на пятом этаже и может случиться замыкание. Обещал отладить и не отладил. И Пэрст-Капсула потеряет без него кров. Хотя Пэрст небось не пропадет…