Оставшиеся в тени
Шрифт:
— Верно замечено! — со смехом отозвалась Грета.
В вольном порыве она взглянула Юулю прямо в глаза. И вдруг смутилась. Ей показалось, что в самой их глубине она увидела что-то новое — тревожный огонек интереса.
«А что, если он надеется?..»
Ведь она совсем его не знает. Ничего ровным счетом! Как сложилась и устроена его личная жизнь? Кто он такой? Вдруг эта формальность повлечет за собой совсем ненужные ей отношения?..
Неспроста же она сомневалась и колебалась вначале. Есть все-таки что-то ненатуральное, соблазняющее в таком способе объединения двух людей, мужчины и женщины. Пускай один жертвует другому только свое отвлеченное право личного выбора с фамилией вдобавок. И пусть действует при этом с самыми святыми и
А все это он, Брехт, Биди. С его дерзким размахом и пренебрежением бесцеремонным ко всякого рода внешним формам. Это он сказал первым: «Надо обратиться в партию, пусть она найдет нам мужа…» Копенгагенская коммунистическая ячейка назвала добровольца, желавшего помочь немецким товарищам-эмигрантам. Так возник Юуль.
Конечно, во всем этом нет ничего особенного. Просто один из способов получения датского гражданства. А при ее разъездах и обязанностях связного даже рабочая необходимость, разумная мера предосторожности: Кильский канал, пересекающий территорию Германии у подошвы Ютландского полуострова, от их портового Сведенборга — ближайшая и основная судоходная магистраль в разные концы Европы.
Но и самое простое, оказывается, кому-то не просто. А для нее вдобавок был и более чувствительный барьер.
Решившись на вынужденную церемонию, да еще в присутствии своего кумира, она шла почти на экзекуцию.
Все-таки это было мучительно и даже обидно отчасти, как ирония, насмешка, даже надругательство, пожалуй. Невольные, конечно, — обстоятельств, судьбы, рока, чего угодно, но все же болезненные тем не менее.
Со всей остротой открылось ей это тогда, когда в ресторане нечаянно заглянула в глаза Юуля.
С той секунды ощутила в себе некую незнакомую ей до того ватную скованность, тягостное томление. Чувство несвободы. И сообразила устало, что пройдет это не скоро.
…Затем настал их черед.
Парадный чиновник, приветливый, радушный, в черном смокинге и крахмальной рубашке, на фоне развернутого королевского знамени.
Поочередные росписи в огромной толстенной книге, переплетенной столь же вековечной рифленой кожей, видимо, рассчитанной на прадедов и правнуков сразу.
Букеты цветов. Бокалы с шампанским. Тосты…
За фиктивные браки буква закона грозит крупными штрафами, высылкой из страны и даже тюремной решеткой. Поэтому надо блюсти форму.
(Но Биди мог бы, конечно, и придержать свою мефистофельскую ухмылку. Чокается за счастье, а смотрит себе на нос всезнающими колкими глазами и губы кривит язвительно тонкие.)
За все венчальное торжество только и глянула пару раз на Юуля. Было неловко.
А за уличным поворотом, уже на спуске к пристани, все вдруг заторопились — и свадьба вразброс.
Прощальные слова. Рукопожатия. Может быть, особенно крепкие и дружеские, не без чувства освобождения.
Ощущая переход к себе, прежней, даже расцеловала на радостях улыбчиво окаменелого Юуля. Заприметить успела, впрочем, горячие азартные рыжинки. испытующе скакнувшие в карих глазах журналиста. На какое-то мгновение лицо его стало помятым.
Она нравилась этому парню. Теперь не было сомнений. Скверная получалась неожиданность.
Затем компания пополам — каждый к себе, в привычную колею. Юуль со свидетелями — в свой Копенгаген, она, Брехт и парижский режиссер (все пятеро мужчины, она одна женщина!) — домой, к прерванным литературным делам и заботам.
Мужчины сразу поскучнели, посолиднели. Чего дальше стараться! Занавес опущен. Театралы. Спектакль, с воображаемой белой фатой на чьей-то голове, с притворными обетами. И все, ничего больше. Главный режиссер-постановщик — Брехт.
Зато Грета теперь — почти датская гражданка. Может сколько угодно курсировать через тот же Кильский канал, не рискуя, что пересадочным пунктом путешествия ненароком станет фашистский концлагерь.
Так бы оно и вышло, наверное. Все зарубцевалось, сгладилось, улетучилось. Если бы не два обстоятельства.
Во-первых,
все-таки не могла забыть Грета этого обряда поругания.Она вообще, пожалуй, излишне восприимчива была ко всяким знакам, приметам, прорицаниям, словам, обетам. Даже и для женщины с повышенной душевной чувствительностью, такой, что зовется художественной натурой.
Сверх того, может быть, корни уходили еще в воспитание, в домашнюю среду. В стройный мир прочных и уютных представлений матушки Ханнхен, да и родных по отцовской линии. То есть в не столь уж давнюю деревню.
Вот почему при всех своих строго передовых мировоззренческих принципах она как бы вполусерьез, но тем не менее стойко держалась подчас даже таких представлений и верований, которые и вовсе принять можно было разве за суеверную фантастику [38] .
И тут иногда бессилен оказывался даже острейший скальпель логики Брехта. Ни подтрунивания, ни разубеждения, ни рассудочные самоуговоры не достигали цели.
Химеры возникали от богатства эмоций. Такой она была по натуре своей, страстной, импульсивной, с развитой интуицией, с сильной способностью к любви, с цельным нравственным чувством, разве, может, чуть старозаветной окраски.
38
Характерный пример. В одном из декабрьских писем 1935 года к Б. Брехту, сетуя на новую вспышку туберкулеза, сопровождаемую еще несколькими острыми заболеваниями сразу, М. Штеффин писала: «Когда мне было 17, цыганка предсказала мне, что я должна умереть в 33. Теперь это уже не столь долго. Но я не хочу медленно отмирать. И больше не хочу также, чтобы меня щадили и жалели из-за хворей и чтобы я превращалась кто знает во что» (4 декабря 1935 г.).
Об этом настойчиво повторявшемся М. Штеффин предельном рубеже собственной жизни — 33 года, к сожалению, оказавшемся точным, — имеются и другие свидетельства.
В подробностях то же самое примерно сообщала Р. Берлау исследователю из ГДР Г. Бунге в одной из бесед цикла, записанного им на магнитную пленку. (Отрывки из рассказов Р. Берлау, с которой довелось встречаться также и автору этих строк, см. в гл. «Чкаловская, 53».)
Словом, именно при ее представлениях, душевном складе и обстоятельствах, в которые была поставлена она, фиктивный брак ни за что нельзя было отнести к разряду легких маскарадных проделок.
Напротив, событие это вызывало круговорот слепых и колючих переживаний. Она многим поступилась, пожертвовала ради этого человека, от многого отреклась. Но все-таки полностью отречься от себя — не получалось.
Не могла она простить устроителю этой затеи (вынужденной и неизбежной, чтобы обеспечить дальнейшее нормальное сотрудничество? — о, да! бесспорно! — только перелицовки фамилии, формальности пустяшной? — возможно! — чрезвычайно своевременной, правильной и благоразумной? — о, конечно!), но все-таки душой не могла извинить и простить многого.
Бумажный брак, желать того или нет, как бы подводил черту под долгой неопределенностью прежних их отношений. Окончательно и навсегда словно бы отнимал надежду.
А ведь в первые годы у них было всякое…
Теперь все вытеснили, сгладили, в несбыточной дали оставили новые увлечения, новые страсти этого человека…
Во-вторых, случилось так, что у Греты обострился вскоре туберкулезный процесс. И она очутилась на больничной койке.
Это была уже до мелочей знакомая обшарпанная копенгагенская муниципалка. Та самая, в близком соседстве с коптящими трубами газового завода, где два или три года назад, в канун рождества, на ее глазах день ото дня медленно угасал ребенок. И захваченная беспомощным и жалостливым чувством, она пыталась обратиться сразу в подругу, няньку и мамку малолетнего Карла. (Те впечатления использованы были впоследствии при доработке пьесы «Ангел-хранитель».)