Открой свое сердце
Шрифт:
— А что ж раньше вместе жили?
— Не знаю… Жили и жили… Вроде как к деревцу, к яблоньке, например, ветку черешни привили. То бывает болеет деревце, болеет, и ничего, срастается. С одной стороны яблоки, с другой — черешня. У Семенычей в саду такое. А мои на даче попробовали, ничего не вышло. И яблонька погибла, и черешня не привилась. Бывает… — Нонна повернула лицо в сторону Сережиного голоса, но глаз не открыла.
— Бывает, — согласился Сергей. — Ну и не переживай. Многие расходятся… — Сергей поднялся с кресла, приблизился к дивану и наклонился над Нонной. Он поцеловал ее в лоб. Холодный, влажный. На губах остался едва различимый привкус ее кожи. Сердце Сергея сжалось. На секундочку сжалось и кольнуло под ребрами. Он хотел взять ее на руки, вынести в свой «москвичонок» и укатить подальше от этого дерьмового мира. Он даже почувствовал, как напряглись мышцы его рук, как щемяще разбежалось по жилам волнующее тепло. Но вдруг Нонна вздрогнула, и только после этого Сергей услышал, как скрипнула дверь.
— Я чаю принес, — нарочито громко, как будто желая разогнать
Сергей выпрямился, встряхнул головой и, крепко зажмурив глаза, постоял так пару секунд, не отходя от дивана, на котором лежала девушка. Потом он повернулся к противоположной стене, где висело круглое зеркало в обрамлении искусственных мелколистых и густых традесканций. Ненатуральная зелень живописно оплетала тонкую золоченую оправу.
— Ветка, как богомол… Лист, как крыло бабочки… — Сергей рассматривал отраженную в зеркале картину. «Любит она его», — мелькнуло в сознании Сергея. Любовь, как зарождающаяся жизнь в чреве матери, не может остаться незаметной для наблюдательного пытливого ока. «Любит», — еще раз с сожалением подумал Сергей о тотальной человеческой устремленности к несвободе. Все мы, сами того не понимая, стремимся к несвободе. Кто к какой, но все.
Время лечит. Да, время лечит. Уж теперь-то Нонна это поняла раз и навсегда. Ушел из ее жизни Павлик, исчез, укатил на дальнюю заставу. Зарубцевались порезы на руке. Нонна посмотрит на них и усмехнется. Всего-то месяц понадобился, чтобы вместо гримасы боли при воспоминании о том дне на ее лице появлялась усмешка. Светка в четвертый раз вышла замуж. Бывают же такие люди. Все им в легкую. Кажется, нагрузи рюкзак кирпичей, понесет и не скрючится, еще петь и приплясывать будет.
— Свет, а ты прежнего любила?
— Любила.
— А почему развелись? Или он тебя не любил? — спрашивала Нонна подругу на Сережин манер. Нонне теперь хорошо стало, легко, радостно. Все, что саднило, ушло. Остался Витька. Цветы дарит, духи, французские парфюмы. Вину небось заглаживает.
— И он меня любил, — Светка просто пожимала плечами и курила одну сигарету за другой.
— А почему развелись? — настаивала Нонна, осторожно делая первую в своей жизни затяжку. На столике стояла бутылка белого. «Монастырская изба» — по слогам растягивая звуки, прочитала Нонна надпись на этикетке и посмотрела на раскрасневшуюся от спиртного подругу.
— Так ведь я и говорю — любил. Когда то было? А сейчас любви нет. Нет, и все тут. Что же мне дальше с ним резину жевать? Молодая еще, не нагулялась. — Светка явно произносила не свою фразу, и от этого прозвучала она как-то фальшиво. Нонна закашлялась от едкого дыма, но сигарету не бросила. Нонна не понимала подругу. У нее такие хорошие мужья были. Все трое, да и четвертый — ничего. Но ведь и здесь любовь скоро пройдет. А как не пройти? Светка дома в халатике старом, шлепках. На улице-то, как королева. Губки. Глазки. Ноготочки по последней моде — фиолетовые. Даже волосы в сиреневый цвет выкрасила. А дома… Что и говорить.
— А этого разлюбишь, тоже уйдешь?
— Тоже уйду, — Светка снова пожимала плечиком и смешно вскидывала бровку. — С этим резину жевать? Какая разница! Ни с кем не буду. Я тебе не корова какая-нибудь. Они ведь знаешь как, ухаживать перестают, штамп в паспорт — шлеп, думает, все, повязал. А я ему — кукиш. В рыло. — Светка выкинула вперед кругленький кулачок с высунутым длинным большим пальцем. Фиолетовый ноготок дерзко сверкнул перед лицом Нонны, и та снова поперхнулась едким дымом, закашлялась и ткнула сигаретой в металлическую пепельницу с двугорбым верблюдом на донышке. — Я тебе вот что скажу, подружка милая, не привыкай ты к ним. Привыкнешь — что прирастешь, а отдирать потом — с кожей. С кожей отдерешь, сама голая ходить станешь. А без кожи, знаешь, как больно. Любой притронется — взвоешь. Лучше самой уходить. Пре-ван-тив-ная, — Светка едва выговорила это слово и рассмеялась. Ее пьяные глазки сузились и набухли. Она еще раз набрала в легкие воздуху и напряглась всем телом. — Превантивная мера, ясно?
Нонна где-то слышала это слово. Слышать-то слышала, но что оно обозначает, толком не понимала. Она отрицательно мотанула головой, неясно, мол. А вслух произнесла:
— Ясно, чего уж там. — Слово, может, и непонятное, а по сути все ясно. Уходи, пока не бросил. Вот тебе и вся превантивная мера.
Сережа исчез из ее жизни. Но не так, как Павлик. Павлик — в Передрищенск. Только круги по болоту. Сережа — шариком воздушным. В небо. Взлетел высоко-высоко, даже душа зазвенела. И растаял. Сначала в пятнышко превратился, легкое, светлое. Потом в точечку. Вокруг точечки — голубочек сизокрылый. Потом раз — и нету. А был ведь. Может, Нонне с ним полетать, может, к небу, сначала облачком, потом точечкой. Хорошо небось. Голубочек рядышком вьется, вокруг синь, звень, тучки беленькие, и никаких тебе забот. У Сережи глаза добрые, а главное — на нее смотрят. Ни вины в них, ни боли. Сильный Сережа, привязал бы к себе, и если б сама не взлетела, унес бы. Оторвалась бы от земли и не почувствовала. Где ты, закон тяготения, ау? Но Сережа улетел, остался Витька. Витька красивый, в отличие от Сережи. У того черты лица грубые, как из камня вытесанные незадачливым подмастерьем. А у Витьки — кистью проведены. Тонкой кистью, профессиональной. Каждая черточка на месте, каждый штришок. Глаза фисташковые, губы альмандиновые. Цвет строгий, выверенный. Издали смотришь, тянет, словно
к полотну в картинной галерее. Смотришь вблизи, сердце трепещет, страшно становится, хочется подальше отойти. Не на нее глаза, мимо. Боль в них, надрыв. Нонна любит Витьку. А уж какой он ласковый, какой нежный! Как целует ее, как любит! Сильно, мощно, словно прирученный зверь. Нонна закроет глаза, и все ее тело моментально пропитывается им.Нонна устроилась на другую работу, в буфет при стадионе. Сердце ее оттаивало. Она подавала посетителям соки, булочки, мороженое. По вечерам буфет работал в режиме бара. Она становилась барменом. Но народу в эту пору приходило мало. Нет-нет да заглянет парочка уставших после рабочего дня тренеров, выпьют по чашечке кофе и уйдут. Еще приходила Светка. Она приносила массу новостей из кипучей личной жизни и бутылку вина. Нонна пила вино, курила, смеялась и вздыхала — сопереживала. Но втайне она не завидовала, а даже скорее, наоборот, сочувствовала подруге. Ей казалось, что все, что происходит у Светки, — неправда. Потому что правда может быть только одна. Одна-единственная — правда любви. И она так верила в эту свою правду, что на какое-то время перестала замечать то, что происходит у Витьки внутри. Это было сложно не заметить. Все, что происходило у него внутри, непременно отражалось в его глазах. Из нежного сострадания выросли полынные соцветия глубокого страдания. Витька вдруг понял, что не любовь привязывает его к Нонне, а только жалость. Жалость — какое-то неприятное чувство. Неприятное потому, что оно тебя к чему-то обязывает. Ухаживать, лелеять, нежить. Заглядывать в глаза и предугадывать желания. Это жалость. А когда любовь, никто ни к чему тебя не обязывает. Просто сердце рвется от желания быть рядом, а глаза сами ищут возможности заглянуть вовнутрь. А руки сами тянутся к телу. И желания сами предугадываются. Будто кто-то их высвечивает огненными буквами у тебя в мозгу. И ты идешь мимо цветочницы, раз — в мозгу — возьми алую розу. Берешь. Приносишь. Одну-единственную. Крупную, алую, колючую. А в глазах счастье, и слова из уст, словно ветерок теплый: спасибо, милый. Мне так хотелось сегодня получить именно розу и именно алую. Это любовь. Или когда бежишь домой, несешься, ветер свистит, дождь хлещет. А дома тепло и сладко. И душа рвется наружу, разрывается, щемит под ребрами. И уносится музыка. Музыка! Музыка! Мелодия тоски и печали. Ностальгия по чему-то несбывшемуся, по чему-то светлому и праздничному. Ляжешь на кровать, закроешь глаза и уносишься вслед божественным звукам. Кто же там рвет его душу на части? Кто терзает его тело смятенными предчувствиями? Кто вынуждает его метаться по городу и рыскать глазами в поисках несбыточного идеала?
— Ну, я пойду? — Витька поднялся из-за стола, и в витражном стекле стадионного буфета, будто в песочных часах, только не сверху вниз, а наоборот, перетекла его отраженная фигура. — Мне еще к массажисту, что-то у меня с позвоночником.
Нонна поднесла пальцы к губам, чмокнула их и послала воздушный поцелуй Витьке, уже стоящему в дверях. — Заходи.
— Завтра после тренировки.
Нонна вдруг явственно почувствовала, что Витька больше не придет. В этот раз он ушел навсегда. Снова словно выдрали из ее груди кусок плоти. Или кусок сердца. И снова это было тяжело. Невыносимо тяжело. Ну, может быть, не так невыносимо, как в первый раз, когда она увидела Павлика со своим братом, но тоже больно. В пору наркотики с димедролом колоть. Чтобы не болело и чтобы спать. Наркотики с димедролом никто не колол. По двум причинам: во-первых, она не тот больной, кому это показано. Ни увечий, ни травм, ни послеоперационных швов. А во-вторых, и это, наверное, самое главное, у нее под разодранным в клочья сердцем медленно зрел ребенок. Она носила его в себе, ощущая все самые сокровенные подробности. Ей даже казалось, что лишь ее волевыми усилиями делились клетки эмбриона. Делились и создавали маленькое тельце, подобие ее любимого. Она прислушивалась к малейшему движению крови в его едва сформировавшихся жилках. Она чувствовала обнаженными нервами каждую нервную клеточку своей крохотулечки. Она будто бы видела внутренним зрением, как у него появляются ручки, ножки. По пальчикам, по суставчикам, по косточкам, по фрагментам маленького хрящеобразного подвижного скелетика. А однажды она увидела его головку. Просто прикрыла веки. Положила руки на прилавок и хотела было задремать, как ее мозг пронзила четкая зрительная фиксация: головка. Личико, маленькое, сморщенное, нежное. Как у старичка-одуванчика, с тонкой и прозрачной кожицей. Глазки старичка были закрытыми, Нонна тихо окликнула:
— Эй, ты кто?
Старичок дернул ресничками и открыл глазки. Большие фисташковые, доверчиво-испуганные и полные одинокого страдания глаза Витьки. Кожица моментально разгладилась, стала матовой и плотной. Над глазами взвились густые черные вразлет брови. Губы чувственно налились, и раздвинулись сильные и четко выраженные скулы.
— Витька! — ахнула Нонна. Ахнула и открыла глаза. Буфет был пустым, но по коридору торопливо звучали приближающиеся знакомые шаги. Сердце взвилось и захолонуло в высоте. Как льдинка. Как градинка, вот-вот готовая оборваться.
— Привет! — Витька вошел как ни в чем не бывало.
— Какими судьбами? — только и произнесла Нонна.
— Я учусь в институте… В медицинском… У нас тут тренировка.
— Я знаю, — ответила Нонна. — Я все знаю. — Она прикрыла ладонями большой острый живот. Пальцы легли на обтягивающую ткань платья врастопырку. Как ребенок держит мяч, словно боясь, что тот сам по себе вырвется из рук и ускачет в неведомую даль. Пальцы у Нонны побелели, в животе закололо, и она, глубоко набрав в легкие воздух, закусила нижнюю губу.