Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Открытие мира (Весь роман в одной книге)
Шрифт:

Одни мужики перечили ему, другие поддакивали.

— Верно. Сей не сей — одна синюха вырастет.

— Это у тебя. В барском поле чтой-то синюхи не видно.

— А ты спроси управлялу, сколько он навозу валит!

— У попа тоже хорошо родится…

— В наше болото хоть золото сыпь — белоус вырастет.

— Вот то-то и оно, мытари… то-то и оно! — снисходительно говорит дядя Ося. — Работа дураков любит.

В стареньком пиджаке нараспашку, плотный, рыжий, он сидит на высоком чурбане, как царь на троне, и мужикам, разговаривая с ним, приходится задирать вверх бороды. На луговине лежат его удочки, связанные в пучок, картуз без козырька, ржавое

ведро и банка с червями. Говорит дядя Ося, словно дразнит. Подцепит словом, как крючком, и ждет, что будет.

Ваня Дух, растоптав окурок, побежал было, но вернулся, вскинулся на Тюкина.

— Нет, ты дай мне земли вволю, — сказал он жадно, — покажу я, черт те дери, что из нее можно сделать!

— Пряники? — усмехнулся дядя Ося.

Бабка Ольга, вырядившаяся в шерстяное платье, в котором ходила по воскресеньям в церковь, захлебываясь, рассказывала бабам:

— И всего-то навез, милые вы мои, всего-то навез… Одного чаю три фунта. Сахару пудовик, окромя лампасеи… Пшена там, селедок… Лаврового листу, почитай, целый веник. Я его спрашиваю: «Миша, батюшко, да почто же столько лаврового листу?» А он говорит: «Мамаша, в кажинном кушании должон быть лавровый лист. Не могу кушать без запашистого аромату…» — «Так неужто, — говорю, — и в хлеб лавровый лист класть?» — «В хлеб, слышь, можно не класть, а во все остальное — обязательно!»

Бабы удивляются, ахают. Марья Бубенец, жившая, как знает об этом Шурка, когда-то в городе, пояснила: точно, лавровый лист завсегда кладут в господское кушанье.

— Господин! Господин! — радостно подхватывает бабка Ольга, и даже слеза у нее навертывается от удовольствия. — Пальцев не видать, одни кольца золотые нанизаны. Каменья на них так и горят… И нинжаков, трахмале этих самых — сундук набит, крышка не затворяется… Полсапожки мне привез новехонькие, складные. Опять же на два платья и полушалок… Лег отдохнуть и под голову кошель положил, что твоя торба… А уж сколько в нем, в кошеле, не сказывал. Должно, много… — Она засмеялась и опять прослезилась. — Ой, Миша, батюшко! Четыре года весточки не слал, а тут прикатил на тройке. Порадовал мать — старуху… Гляжу в окошко и глазонькам своим не верю: мой али не мой?.. Ну, чисто инператор!

А в избе все причитает Аграфена, и слышен на улице ее тонкий, щемящий сердце плач:

Попроси ты господа бога

Да возьми-ка нас, несчастных, к себе

На житье, на вековечное…

Шурка поражен. Мужики и бабы на бревнах точно оглохли. Они толкуют про свое, словно и не умер дядя Игнат. Те, что выходят из избы, поначалу будто сумрачные, печальные, но, присев на бревна, повздыхав, вступают в беседу и очень скоро как ни в чем не бывало чешут языками и даже смеются.

— Ты, известно, разливная душа, — говорит Ваня Дух, сердито косясь на дядю Осю. — Удочки, грибы… От такой заботы эвон шея-то… как зарево.

— У всякой охоты свои заботы, — отшучивается дядя Ося, попыхивая трубочкой. — Вот ты, Иван, к примеру, от заботы почернел… а не шибко разбогател.

— Хо — хо! Поддел! — грохочут мужики.

— Я в худых лаптях не хожу, — огрызается Ваня Дух, торопливо отходя от бревен.

— Э — э! — зевнул дядя Ося, почесывая свою медную круглую бородку. Что худые, что новые — одинаково лапти.

— За нас питерщики в лакированных голенищах щеголяют, — говорит кто-то из мужиков.

— Особливо, которые домой прут с «березовым кондуктором»!*

Мужики, смеясь, заерзали на бревнах. Глухой Антип закивал лысиной. А Косоуров, седой, грустный, тихонько вздохнул. Шурке

известно — это он, кабатчик Косоуров, прикатил нынче из Питера пешедралом на кривых ногах, точно на колесах, и вшей на нем, говорят, было видимо — невидимо, три дня подряд в бане у Солиных парился, а рубаху его и портки Косоуриха сожгла в печи.

— При нашей земле из лаптей не вылезешь, это верно, — говорит Косоуров, покашливая. — Издыхай либо в петлю полезай.

— Поклонись барину, — насмешливо советует дядя Ося, — может, он раздобрится и отвалит тебе, мытарю, свое поле. Али поп… Зачем ему земля? Его бог прокормит.

— Какое там поле! — оживились мужики, перебивая. — Хоть бы луг волжский вернуть. Ведь луг-то наш был!

— Был, да сплыл.

— Кто — косить, а мы — сена просить.

— За свои, за кровные…

— Почем-то управляло сдерет нонче за луг?

— Глебовские как бы не перебили. Чу*, ходили намедни* в усадьбу, торговались.

— Поторгуем мы им… чем ворота запирают!

Матвей Сибиряк, тихий, рябой плотник, вмешался в разговор.

— Хороша земля в Сибири, — сказал он и причмокнул. — Сдобна — а… Хоть пироги из нее пеки.

Пуще прежнего заерзали на бревнах мужики, громко засмеялись.

— Что ж ты, переселенец, лататы из Сибири задал?

— Без пирогов!

— Какое… без штанов!

Матвей молчит, рассматривая свои большие, как лопухи, ладони в мозолях. Шурка знает от матери, что Матвей продал корову, лошадь, дом, уступил лавочнику Быкову свои полдуши* земли и подался с семьей в Сибирь, на богатые хлеба. Года полтора от него не было ни слуху ни духу; думали хорошо уселся на новых местах, знаться не желает, как вдруг Матвей вернулся обратно и добро свое притащил со станции в одном узлишке на плече.

Он поселился теперь у глухого Антипа, перебиваясь плотницкими поделками. Мужики говорят, что у него золотые руки. Но это неправда. Руки у Матвея Сибиряка обыкновенные, жилистые и рябоватые, только не от оспы, как лицо, а от несмываемых пятен еловой и сосновой серы. Руки пахнут хорошо, но золота на них не видать.

— Вот те и сдоба… довела до гроба! — зубоскалили мужики. — Зато в Сибири побывал, сладкого куска попробовал.

Дядя Ося выбил трубочку, потянулся и равнодушно махнул рукой:

— Как ни живем — все равно помрем.

— Д — да…

— Игнат-то старался… а теперь ему ничего не надо…

Мужики замолчали, полезли за кисетами.

И Шурке вдруг показалось, что говорили и смеялись мужики только для того, чтобы не думать о дяде Игнате. Шурке опять становится страшно, потому что он тоже хочет не думать, а все думает, и в ушах у него не умолкает тоскливый вой горбатой Аграфены. Почему-то Шурке сейчас жалко и Аграфену, и мужиков, которые, насупившись, дымят цигарками, и самого себя, и Яшку, а пуще всего — Катьку. Он слышит за спиной ее прерывистое дыхание, ему хочется обернуться, сказать Катьке что-нибудь ласковое, но он стыдится делать это при Яшке и Кольке.

— Вот, мытари, какие дела! — заключает дядя Ося, слезая с чурбана и подбирая свое рыбацкое добро. Он посмеивается, точно знает что-то такое, чего не знают мужики, и таит от них самое главное.

— Это кто бы говорил, да не нам бы слушать… Ха! Ай, земли — ста нам! Ай, поболе!.. А ее надобно человеку три аршина.

— До трех аршин еще прожить надо.

— Ну и живи, не горюй.

— По — твоему нешто? Жену по хозяйству запрячь, а самому на Волгу.

— Чем плохо?

— Надо бы хуже, да нельзя… В пастухи вот на место Сморчка разве.

Поделиться с друзьями: