Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Открытие мира (Весь роман в одной книге)
Шрифт:

— Эхма… красота неписаная!

А красоты нет вовсе никакой — обыкновенное белое облачко плывет себе в небе.

Вот лежит — лежит Сморчок под кустом — и вдруг поднимется на локти, а то сядет, вскинет голову, поправит шапку и начнет оглядываться, словно впервой все видит: пестрых коров, полдничающих на вырубке, поле с колосящейся рожью, темный дальний лес. Оглядывает все это пастух и улыбается во всю бороду. А Шурка с Яшкой таращатся и ничего интересного не видят.

— Чего там? — спросит который-нибудь из них.

— Ничего, — ответит Сморчок и сызнова опрокинется на спину, но улыбка долго бродит по его лицу.

Иногда

будто запруда прорывалась внутри Сморчка — он становился разговорчивым. И тогда оказывалось, что каждая травка, самая крохотная, каждый невзрачный цветок имеют прозвища, да смешные такие: медвежье ухо, плакун, копытце, царевы очи, дубина, братец, ужик, прострел… Есть цветы и травы добрые, а есть злые. Добрые растут на пользу человеку: от нечистого духа и порчи, иные — от кашля, зубной боли и слабого сердца, другие — от скорби и сухотки, грыжи, для веселья и смеха. Даже для удачи в жизни росли цветы и травы: чтобы хорошо торговалось, чтобы девки любили, чтобы узнать, что про тебя люди думают.

О злых травах Сморчок говорил неохотно:

— Есть такие — как им не быть. Зло-то, травка — муравка, с богатым человеком родилось… С ним, должно, и помрет.

И переводил разговор на другое. Ворон — птица вещая, каркает, когда человек умирает. Неспроста день — ночь листья на осине дрожат — слышь, Иуда, христопродавец, на осине повесился. А барсука из норы только водой можно выгнать — такой домосед. И смотри-ка, примечай, каким полымем солнышко закатывается, — жди завтра вёдро…*

И о многом другом, интересном, рассказывал пастух. Шурка и Яшка слушали его, разинув рты, торопили, понукали, выпытывали. Но Сморчок внезапно замолкал, ложился на спину, глядел в небо. Тогда уж от него нельзя было добиться больше ни слова.

Все было странно и непонятно у Сморчка: и сам он, ростом чуть повыше Шурки, со своим необыкновенно громким басом и белесыми мягкими волосами, которые росли у него на щеках, на шее, на руках и даже торчали из ушей и носа; и то, что его понимали и слушались коровы; и что он знал наговоры, умел лечить людей, брал голыми руками змей, а лягушек боялся; и его рассказы про попрыгун — траву, которая косу, словно нитку, рвет и такую силу имеет, что возьми эту траву в руку — любой замок без ключа отомкнется: поди в лавку и бери что хочешь.

— А ты знаешь, где попрыгун — трава растет? — спрашивал Шурка пастуха.

— Не знал бы — не сказывал.

— А почему лавки не отворяешь?

— Может, и отворяю, — хитро подмигивал Сморчок.

Но в избе у него было пусто. Изба эта, большущая, словно амбар, тоже казалась Шурке странной, не Сморчковой. Да и на самом деле, как слыхал он от матери, пятистенный домище этот принадлежал раньше Устину Павлычу Быкову. Тут он и лавку свою держал, но торговал не шибко, потому что место было не бойкое, в переулке. А у моста, на большой дороге, где всегда ямщики поят лошадей, стояли Сморчковы «хоромы» в два оконца и навес с соломенной крышей на один скат. Водопой держал тогда Косоуров, отпуская проезжим из-под полы и водку с угощением. В те поры Устин Павлыч только что женился, очков, перевязанных суровыми нитками, еще не носил. Бегал он вприскочку мимо Сморчковой избы да чесал курчавый затылок.

— Ай да местечко! Для торговельки в самый аккурат!

И надумал диво — все село ахнуло. В храмовой праздник тихвинской божьей матери зазвал он к себе Сморчка, поднес браги с изюмом, сам угостился вволю да и сказал:

— А

ну, давай меняться домиками… Баш на баш?

У Сморчка, сказывала Шуркина мать, глаза на лоб полезли.

— Хо — хо, травка — муравка… шутить изволите, Устин Павлыч! Мои палаты дороговаты. Паркету — нету, тараканов — сколько хошь.

— Какие там к лешему шутки! — заплакал Быков и разорвал на себе вышитую рубаху от ворота до подола. — Не могу жить в проулке! Ду — ушно… Пользуйся, пока у меня сердечко горит!

Пастух недолго думая бух ему в ноги. И наутро, боясь, как бы Устин Павлыч, протрезвев, не пошел на попятную, Сморчок потащился в переулок, в добротный пятистенок Быкова со своими голопузыми ребятишками и немудрящим добром.

Мигом разнесли плотники тараканьи хоромы пастуха, развеяли по соломинке навес. В месяц с небольшим вырос на Сморчковой одворине, у Гремца, напротив Косоурова водопоя, домина с лавкой, высоченной лестницей и крытой галереей.

С той поры, говорила мать Шурке, дела у Быкова на поправку пошли, он расторговался, работницу завел, а кабатчик Косоуров разорился. Сморчок же не разбогател — как был, так и остался пастухом.

В праздники, пьяный, он обязательно появлялся перед лавкой Быкова, корил и ругал Устина Павлыча последними словами, кричал, что не желает больше жить в его доме, зачем-то требовал обратно свою избу, гнал с одворины и все стращал, что сожжет Быкову лавку. Устин Павлыч, если был трезвый, связывал Сморчка веревкой и запирал в риге, а во хмелю просил прощения, даже вставал на колени перед пастухом и непременно зазывал в гости.

Глава IX

КРАПИВА УЧИТ УМУ — РАЗУМУ

В лавку Устина Павлыча Быкова Шурка ходил с матерью, когда батя присылал из Питера денежки. Это случалось не часто, и потому посещение лавки было для Шурки праздником.

Еще накануне вечером, перед тем как лечь спать, мать записывала на лоскутке бумаги, что купить. Шурка, весело болтая ногами и почти лежа на столе, подсоблял матери вспоминать.

— Перво — наперво соль и керосин, — записывала мать, низко склонив голову к бумаге и мусоля карандаш. — Аржаной муки два пуда. Своей-то у нас от рождества нету… Спичек еще пачку…

— Сахару, — подсказывал Шурка.

— Да, фунта три сахару и восьмушку чаю. Пшена чуточку, на одной картошке больно голодно… Масла постного бутылку… нет, полбутылки. Ну, мучки белой хоть немножко…

— Кренделей, — напоминал Шурка, начиная волноваться.

Мать клала карандаш на стол, поднимала голову и минутку думала.

— И кренделей, — соглашалась она, — полфунтика.

— Фунт, — поправлял Шурка.

— Денежек не хватит, Санька.

— Хватит, хватит! И ландрину обещала. Покупай!

Мать сердито косилась на Шурку.

— Навыдумываешь тут!.. Когда обещала?

— Тот раз, когда к тетке Апраксее ходила, помнишь? Я корову загонял и дотемна один сидел… Ладно, мамка, ладно. Я тебя тоже обману!

Шурка начинал плакать, и мать уступала.

— Судака малосольного хочется, — говорила она, вздыхая и почесывая карандашом в волосах. — Спекла бы я в воскресенье пирог белый… Рису где-то горстка завалялась, и лук есть… Уж разве побаловаться?

— Пиши, пиши! — торопил Шурка, опасаясь, как бы мать не раздумала.

Поделиться с друзьями: