Перед прыжком(Роман)
Шрифт:
— Осторожно, ребята! Чтобы ни одного битого! Такая-то благодать…
Все в тот день предвкушали чуть ли не пирование, пока не выяснилось, что яйца порченые, есть их нельзя. В теплушке «рыжиков» Игнат Сухорукий кричал, суя к носу старосты Малкина воняющие яйца:
— Скажи своим воротилам, что за такие харчи мы в Сибири много работать не будем, предупреждаю наперед! Так-то вонять мы сами умеем…
Медлительный и спокойный Малкин терпеливо отводил длинную руку Игната:
— Я тебе не вестовой, чтобы передавать всякую дурость. Пойди да скажи сам. А не хочешь есть яйцо, возьми да выбрось. И мне ведь не лучше попалось…
Тихий, робкий
— Мисочку всю испортил, вот беда! Теперь и чаю вскипятить не в чем…
А когда совсем стемнело и эшелон уже тронулся в путь, кто-то успел влепить в двери распорядительной горсть тухлых яиц. Они мокро щелкнули и разбрызнулись по стене, наполнив теплушку вонью. Вытирая измазанную зеленоватыми брызгами щеку, кладовщик равнодушно сказал своему помощнику:
— Бьют в голову Амелина, а попадают в мою! — и выглянул за дверь.
За вагоном никого уже не было. Сзади гудела в темноте станция, набитая голодными оборванными людьми из других эшелонов. Над тусклыми огнями станционных фонарей недвижно висело звездное небо. Теплый, еще не успевший остыть после дневного зноя ветер доносил запахи свежей степной травы. Из вагонов, навстречу ему, вырывались то бойкие, то протяжные и печальные песни. Состав двигался, убыстряя движение, а ночь, уже успевшая созреть на востоке, втягивала его в себя, как в огромный длинный тоннель…
Для голодного Фильки каждый такой несчастный день становился серьезным испытанием. И вдруг однажды, когда уже просто не оставалось терпения вынужденно поститься, прямо хоть налетай в открытую и хватай, — он краем уха услышал возле пристанционных торговых рядов озабоченный разговор.
— С этим просто беда! — говорила одна из баб. — Хоть сама из чего-ничего, а сделай! Давно уж девку пора крестить, а крестиков нету!
— И не скажи! — ответила ей другая. — Будто не християне!
Филька радостно дрогнул: батюшки-святы! О крестиках-то он и забыл! Как сунул их еще в день отъезда на нарах под изголовье, так ни разу не вспомнил. А тут вон, гляди ты…
Он торопливо шагнул к уставленному едой торговому ряду, и все еще не очень веря, что бабы толкуют именно о церковных крестиках, спросил:
— Каких это крестиков у вас нет?
— А тебе зачем? — подозрительно ответила крайняя баба.
— Затем, что есть у меня этих крестиков больше сотни!
— Ой… врешь!
— Истинный крест, не вру! — Филька перекрестился. — Хочешь сейчас же и принесу!
— Ой, батюшки… да неужто?
— Вот тебе и «неужто»! Раз сказано, значит — есть!
— Ой, парень… уж так ли? Давай принеси!
— Я на обмен! — он с жадностью оглядел заваленные и как бы даже отполированные снедью доски торгового ряда. — На это вот!
— Чего уж… беги скорейче!
Когда он вернулся с горстью сунутых в карман крестиков, его нетерпеливо ждали бабы всего торгового ряда. Прикрыв свои ведра, решета и крынки фартуками и тряпками, они переругивались с теми, кто тоже пришел сюда разживиться едой:
— Погоди, не лезь! Торговля пока закрыта!
— Вот парень идет… погодь, тебе говорю: вначале я с ним!
— И я!
— А я с ним первая сговорилась…
В тот день наконец-то Филька наелся «от пуза». И больше всего дивился тому, что за десять паршивых крестиков! Вот повезло! Спасибо бабке Ефимье и ее сундуку!..
— Теперь завей горе веревочкой, пролетарий, до самой Сибири! — говорил он Терехову и «рыжикам». — А если с бабами торговаться, то и в Сибири
еще крестиков хватит: там небось в них и вовсе нехватка! Вот ведь как вышло: думал, что чем другим возьму, а что оказалось? Крестики…С этого дня он стал есть, «как король». Ел все подряд, вареное и сырое: молоко, творог, яйца, картошку, мясо, капусту. После обильной еды постоянно хотелось пить. И хотя на стенах вокзалов на пристанционных столбах и заборах были наклеены плакаты с предупреждением не пить и не есть сырого, а врач Коршунов все чаще выступал на остановках с докладами о холере и тифе, многим, в том числе Фильке, лень было стоять в очереди за кипятком у своего санитарного вагона и привокзальных «кубовых». Даже дисциплинированный, пивший лишь кипяченую воду Родик Цветков, прозванный друзьями за любовь к стихам Рифмоплетом, присочинил к одному из плакатов — «Страшна в холерные года некипяченая вода» — скептическое четверостишие:
Но, значит, нужен кипятильник? Но, значит, нужно кипятить? Ведь с адскою такой работой Нам не придется воду пить!Филька лишь отмахивался от всяких предупреждений:
— Меня ничто не возьмет. Я от холеры заговоренный…
Но именно его-то первого и свалили холерные вибрионы.
Он уже чувствовал, что болен, но в тот день даже больной не смог удержаться и не подшутить над занудливыми «рыжиками».
Эшелон третий день стоял на запасном пути в Петропавловске, в двухстах восьмидесяти верстах от Омска. Был жаркий июньский полдень, в вагоне держалась томительная духота, и Половинщиков с Сухоруким, разморенные ею, сладко храпели на нижних нарах — головами наружу. В их глотках что-то все время тяжко перекатывалось и булькало, длинные рыжие усы ритмично двигались в такт прерывистому дыханию, похожие на хвостики зверушек, нырнувших мужикам в могучие ноздри. И это привлекло внимание Фильки. Мучимый жаждой, он уже взял было чайник, чтобы пойти на станцию за кипятком, когда увидел эти шевелящиеся усы, и забавное зрелище остановило его. Не поленившись слазить к себе в верхний угол, он достал ножницы, хотя ноги от слабости, казалось, вот-вот подогнутся, и аккуратно отрезал Половинщикову правый, а Сухорукому левый ус.
Дрожавшая от слабости рука в последнюю секунду дернулась, Сухорукий от боли вскрикнул, ошалело уставился на веселую рожу парня, потом ткнулся пальцами в остриженное место под левой ноздрей, дико взвизгнул — и вывалился с нар на пол, пытаясь в падении ухватить Фильку за штаны.
Тот с веселым хохотом прыгнул к дверям, соскочил на землю и, погромыхивая пустым чайником, трусцой побежал к кубовой.
Там он нашел еще в себе силы встать в очередь к крану, откуда брался кипяток, но дойти до кубовой уже не смог. Его тяжко и много вырвало, он повалился под ноги стоящих в очереди людей и впал в тяжелое забытье.
Санитары в белых балахонах уложили парня на носилки.
— Куды же теперь этого? — сердито спросил передний того, который шел сзади, равнодушно поглядывая по сторонам и на лежащего на носилках Фильку с обострившимся, как у покойника, носом. — В больницу не примут: некуда. Может, в сарай?
— Ага, — односложно сказал второй. — Все одно, как видно, помрет…
И Фильку свалили прямо на землю в темном дощатом бараке, за вокзалом, где уже лежало с десяток таких, как он.