Перед зеркалом. Двойной портрет. Наука расставаний
Шрифт:
И он разбудил ее. Она открыла глаза и, почти не удивляясь, протянула ему руку. Рука была тонкой, как римская свеча. Некрылов молча поцеловал руку. И не угадал. Подоткнув под себя одеяло, поправив волосы, упавшие на лицо, она сказала с торжеством, которое было немногим веселее его одиночества:
– Дорогой Виктор, вы слишком рано разбудили меня. По отношению к женщине, которая как-то на днях была влюблена в вас, вы поступаете по меньшей мере неблагородно. Тем более что у меня сегодня масса хлопот. Я выхожу замуж.
Верочка одевалась за ширмой, он видел краешек ночной кофточки сквозь створки, разошедшиеся на петлях. Больше ничто
– Верочка, вам нельзя выходить замуж, – сказал он краешку ночной кофточки, створкам, разошедшимся на петлях. – Вы похожи на слишком умных детей, вам нельзя. Вы попадете в дурные руки. Вы будете породистой собачкой в дурных руках.
Он вытянулся на диване, лег, затолкав под голову свой зеленый шарф.
– Я хочу рисовать, – услышал он. Голый локоть мелькнул над ширмой. – Я запретила себе все, кроме живописи. Дорогой Виктор, не старайтесь сбить меня с толку. Все решено.
– За кого?
– Что – за кого?
– За кого вы выходите замуж?
– Не все ли вам равно?
– Я его убью.
Он молча выслушал длинную речь о том, что ей скоро будет двадцать четыре года и что это нелепо. О том, что она хочет ни от кого не зависеть – «и тогда придет все, что только может прийти». О том, что она все предвидела, кроме себя самой, и что она обречена на несчастья. О том, что она хочет повеситься. О том, что она хочет выйти замуж. О том, что с каждым днем она становится все равнодушней. О том, что она принуждена носить платья, которые к ней не идут. О том, что она хочет стать немкой и вязать чулок. «И ему конца не будет, потому что я не умею вязать пятку». О том, что она противна самой себе. О том, что самое важное – нарисовать картину, чтобы она выглядела как что-то пустое, как чистый воздух. И о том, что вчера она разорвала самое лучшее свое полотно. И наконец, о том, что, пока помнят обиду, ее еще не простили.
Некрылов слушал ее, неотчетливо улыбаясь. Он накрылся пальто, стащил откуда-то маленькую диванную подушку. Обида, вот в чем дело. Ее не следовало обижать. Он не позвонил ей на другой день по телефону.
– Почему вы выходите замуж? – спросил он грустно, свалив голову набок. – Потому что я вас обидел? У вас, кажется, четвертый этаж? Хотите, я сейчас прыгну из окна? Если я расшибусь, вы расскажете об этом Боре? Как его зовут?
– Кого?
– Этого человека. Вашего мужа?
– Кирилл.
– Фамилия?
– Кекчеев.
– Армянин? Татарин? Все равно. Я поговорю с ним. Я объясню ему, почему это неправильно. Боря его знает? Я отхлопочу вас у него. Он умный?
В ответ на этот простой вопрос он должен был выслушать обстоятельный, хотя несколько бессвязный доклад о Кирилле Кекчееве. Она устает от слишком умных людей. Ей легче с ним, чем с писателями или художниками. Впрочем, она еще не знает его. Он то слишком ловок, то неуклюж, то теряется, то говорит дерзости. Он влюблен. В нем чувствуется незаурядная настойчивость, он сделает блестящую карьеру. На днях он говорил с ней о завоевании учреждения, как миссионер об обращении дикарей. Он круглый. Говорит по-латыни. Очень молодой. Франт. Важничает. Смешной. Много ест. И ничего не понимает в живописи.
Некрылов сбросил пальто и встал. Вежливый, очень веселый, он с истинной корректностью поцеловал ей руку. Мир вернулся на свое место, он был трезв, удивительно трезв и ясен. Потягиваясь, размахивая руками, он прошелся по комнате. Ему хотелось схватить что-нибудь, смять, связать узлом. Связать узлом он хотел кочергу, но Вера Александровна отняла кочергу и усадила его обратно.
– Я увезу вас из-под венца, – объявил
он, прихлопывая по ее руке ладонью. – Вы хорошо рисуете. Вы милая. Я где-то уже писал об этом. И я не могу позволить вам выйти замуж за этого человека. Во-первых, – он протянул это слово, – вы его не любите. Во-вторых, это не человек. Это болезнь.Она была мила, и он любил ее. Но он не был мил, и она его не любила
Несчастье не сломило Мальвину Эдуардовну. В ней проявились внезапно энергия, распорядительность, даже ум. Боевая курсистка, принципиальная курсистка именно акушерских, а не каких-либо других курсов, проснулась в ней на следующий же день после загадочного исчезновения мужа. Как поседевший на своем деле следователь, она шесть раз подряд допросила прислугу. Выяснилось – профессор свистал, потом оделся и вышел. Дальше шли сведения, противоречащие здравому смыслу. Никакой сестры у профессора в Николаеве не было. Жила когда-то тетя, замерзшая в 1918 году. Трудно было допустить, что он поехал на могилу к тете.
Не потеряв бодрости, потрясая почему-то трудовой книжкой, Мальвина Эдуардовна в течение двух часов буйствовала в милиции. Ей представили подробный список всех ленинградских граждан, покончивших за истекшие сутки самоубийством. Здесь был безработный бухгалтер, не сумевший примириться с тем, что домком перевел его в разряд свободной профессии, и двенадцатилетняя девочка, оставившая краткую записку: «Причина – разочарование в жизни». Но профессора Ложкина не было в этом списке.
Прямо из милиции Мальвина Эдуардовна отправилась в Академию наук. Не соглашаясь на непременного секретаря, она потребовала самого президента. Президента ей увидеть не удалось, но выяснилось: Академия наук сочувствовала, обещала принять все меры, зависящие от нее; а впрочем – это было видно по самому тону разговора, – быть может, даже ожидала от без вести пропавшего профессора какого-нибудь фортеля в этом роде. Все ожидали, кроме нее. Она одна его просмотрела.
Из Академии Мальвина Эдуардовна удалилась с достоинством, с твердостью. Но, вернувшись домой, она вдруг почувствовала всю глубину своего несчастья. Боже мой, ведь на нее же смотрели как на женщину, от которой сбежал муж!
К родным она совсем не пошла. Оставались друзья. Разве у Степана Степановича не было друзей, друзей еще с университетской скамьи? Разве его не любили? Не уважали?
На третий день своих бесплодных поисков она надела черное шелковое платье, почти траурное платье, которое скорбно шумело при каждом шаге, взяла лорнет и отправилась к Вязлову.
Когда она увидела длинную табачную бороду и сгорбленные умные плечи Вязлова, у нее губы задрожали от жалости к самой себе. Но она сдержалась, только поднесла платок к лицу. Вязлов (он вышел в переднюю, чтобы встретить ее) очень сочувственно и с неожиданной в его годы легкостью поклонился ей, поднес к губам руку. В ответ она громко поцеловала его в лоб. Все это произошло в полном молчании, почти торжественно, почти так, как если бы профессор Ложкин не был уже причастен земных сует.
Придерживая ее под руку, Вязлов провел ее в свою комнату, подвинул кресло поближе к камину, усадил ее сам, сел к столу.
Она сидела выпрямившись, крепко сжимая в руках платок, поджав губы.
– Вот, Иван Ильич, пришла к вам. Вся моя надежда на вас. Вы ведь всегда были нашим другом…
Это было сказано с твердостью. Другом он никогда не был. Напротив того, из-за Мальвины Эдуардовны несколько лет находился с Ложкиным в отношениях холодных, она не раз ссорила мужа с друзьями.
Вязлов послушал немного, о чем она говорит.