Переулок Мидак
Шрифт:
— Увечье — не для тебя. То, что тебе нужно — стать более приятным и интеллигентным. Хорошенько выстирай свой джильбаб и каким-нибудь образом сделай так, чтобы твоя феска выглядела поношенной. Ходи прямо, во весь свой рост, но смиренно и униженно, подходи к посетителям кафе и стыдливо останавливайся в сторонке. Протягивая руку, изображай страдание, но не произноси ни слова. Говори глазами. Разве тебе не знаком язык глаз?!… На тебя будут глядеть пристальными взглядами с удивлением и говорить: «Он из благородной семьи, но так унижен. Не может быть, чтобы он был одним из профессиональных попрошаек». Ну, сейчас ты понял, что я хочу?… Со своей почтенностью и солидностью ты будешь зарабатывать в два раза больше, чем те, кто обладает каким-нибудь увечьем.
И с этими словами он потребовал
— Возможно, ты уже внушил себе, что вознаграждение мне не причитается под тем предлогом, что я не изготовил тебе увечье, которое бы требовало оплаты, и ты свободен делать что хочешь. Однако при условии, что направишься ты в другой квартала, а здесь, в кипящем жизнью квартале Хусейна, появляться не станешь.
Мужчина взмолился и страдальчески произнёс:
— Упаси Господь, чтобы я предал того, кому так обязан!
На этом встреча окончилась, и Зайта проводил посетителя до самой входной двери у печи. Когда он шёл обратно, то обратил внимание, что пекарша Хуснийя сидит в одиночестве на циновке, а Джаады нет и следа. По своей привычке встречая её, Зайта всегда находил повод переброситься с ней парой словечек, выражая симпатию и скрытое восхищение ею. Он сказал:
— Ты видела этого человека?
Пекарша Хуснийя равнодушно ответила:
— Он приходил за увечьем, так?
Зайта улыбнулся и принялся ей рассказывать про своего посетителя, а женщина смеялась и сыпала на него проклятия за его дьявольские проделки. После этого он направился к узкой деревянной двери, что вела в его жилище, но задержался на миг на пороге и спросил её:
— А где Джаада?
Женщина ответила:
— Ушёл в баню.
Мужчина тут же подумал, что она смеётся над ним из-за его знаменитой неопрятности и грязи и пристально поглядел на неё предостерегающим взглядом, однако она говорила всерьёз. Тут он понял, что Джаада пошёл в баню в Гамалийе — то, что он сам делал дважды в год, — и что вернётся он примерно не раньше полуночи. Приободрённый смехом, что он вызвал у неё своей историей, он сказал себе, что можно было бы посидеть рядом с ней и немного поболтать. Он уселся на пороге своей каморки, опершись на створку двери и вытянув длинные и тощие, словно две палки из угля, ноги, не обращая внимания на то, какое изумление и отвращение это вызвало в глазах женщины. Она обращалась с ним точь-в-точь как со всеми остальными жителями переулка, обмениваясь с ним словами лишь в момент его прихода и ухода из дома как хозяйка помещения с арендатором. Она не питала сомнений, что их отношения на этом и заканчиваются, и уж никак не приходило ей в голову, что ему известны многие подробности её личной жизни. Однако такое существо, как Зайта не могло упустить возможность найти щёлку в стене между его каморкой и печью, через которую он наблюдал за ней — и это подпитывало его скрытые страсти и низменные желания. Он словно стал одним из членов семьи: наблюдал за ней и во время работы, и во время отдыха. Особое удовольствие ему доставляло видеть, как хозяйка отмеряет колотушки своему мужу при малейшей оплошности. До чего же много этих тумаков сыпалось на Джааду каждый божий день, и так день за днём, так что они стали чуть ли не постоянной его рутиной! Иногда он принимал их терпеливо и стойко переносил, но иногда — с плачем, рыданием и стонами. У него то и дело подгорали выпекаемые лепёшки, либо он подворовывал некоторые из них, чтобы втихаря сожрать самому между завтраком и обедом. Он также покупал себе сладкой самбусы по полгроша за счёт проданного и разнесённого по домам клиентов хлеба. При этом он без всякого зазрения совести совершал эти мелкие преступления ежедневно, не в состоянии замести их следы и предотвратить жестокое наказание. Зайта лишь дивился его униженности, малодушию и идиотизму. Что ещё удивительней — это то, что Зайта считал его безобразным и насмехался над его внешним видом!…
Джаада был чрезвычайно высокого роста с длинными руками и выпяченной нижней челюстью, запавшими глазами и толстыми губами. Зайта давно уже завидовал ему из-за того, что тот наслаждался женой
с такими огромными формами, на которую он сам кидал восхищённые и похотливые взгляды. Поэтому он ненавидел и презирал его, мечтая о том, как бы когда-нибудь забросить его в печь вместе с тестом и огнивом. По той же причине ему доставляло удовольствие в отсутствие этого скота посидеть рядышком с хозяйкой и немного поболтать с ней.Он уселся и вытянул ноги, не обращая внимания на её негодование и удивление, и Хуснийя-пекарша со своей привычной задиристостью не преминула спросить его своим грубым голосом:
— Чего это ты так уселся?
Зайта про себя сказал: «О Господь, устрани свой гнев и недовольство нами», затем мягко и дружелюбно ответил ей:
— Я ваш гость, госпожа, а гостей не презирают.
Она с отвращением произнесла:
— И почему же ты не прячешься в свою нору и не даёшь мне отдохнуть от своей физиономии?
Обнажив своей мягкой улыбкой звериные клыки, Зайта сказал:
— Нельзя же проводить всю жизнь подле нищих, червяков и мусора. Неизбежно обращаешь взор и на более красивые виды, а также на более благородных людей.
Пекарша остановила его гневным окриком:
— То есть ты хочешь сказать, что неизбежно мучаешь других людей своим отвратным видом и жуткой вонью?!… Фу…Фу… Прячься в своей норе и запри за собой дверь!
Зайта коварно парировал:
— Однако вполне могут быть и более страшные виды, и ещё худшие запахи…
Хуснийя сообразила, что он намекает на её мужа Джааду. Лицо её омрачилось, и в голосе её послышались нотки угрозы:
— Что это ты имеешь в виду, червяк?!
Зайта, осмелев, сказал:
— Нашего благородного брата Джааду.
Она страшным голосом закричала:
— Ну берегись у меня, подлый ублюдок! Если я доберусь до тебя, то рассеку на две половины!
Не обратив никакого внимания на нависшую над ним угрозу, Зайта принялся лебезить и заискивать перед ней:
— Я же сказал, что я гость ваш, госпожа, а гостей не презирают. И потом — я не тыкал пальцем в Джааду, пока не удостоверился в том, что вы сами его презираете и колотите по любому малейшему поводу.
— Один ноготь Джаады стоит больше тебя самого.
Зайта принялся оправдываться:
— Один ваш ноготок и правда стоит больше всего меня с потрохами, но вот Джаада…
— Ты что это, считаешь, что ты лучше Джаады?!
На лице Зайты промелькнула тревога, от изумления он приоткрыл рот — не только потому, что по его расчётам он был лучше Джаады, но и потому, что считал что само сравнение его с ним было непростительным оскорблением: куда до него этой бессловесной скотине, откуда ему взять подобную могучую силу характера, как у Зайты, по праву считающего весь мир своим собственным!… Он с удивлением спросил её:
— А как вы сами считаете, госпожа?
Хуснийя с издёвкой и вызовом бросила:
— Я считаю, что ты не стоишь и одного его ногтя.
— Этого животного?…
Она грубо закричала на него:
— Он мужчина, каких мало, дьявольское отродье!
— И то создание, с которым вы обращаетесь так же, как с бродячими собаками, вы называете мужчиной?
В его словах она уловила бешенство и ревность, что не могло не понравиться ей, несмотря на весь её гнев, и она отказалась от мысли поколотить его, которая не давала ей дотоле покоя. Вместо этого она принялась с удвоенной силой вызывать его злобу и ревность:
— Тебе этого не понять. Ты скорее умрёшь в тоске по тем тумакам, что достаются ему.
Зайта возбуждённо ответил:
— Возможно, эти побои — такая честь, которая не доступна мне…
— Вот именно, честь, и даже не думай стремиться к ней, червяк.
Зайта ненадолго задумался: нравилось ли ей и впрямь жить вместе с этой скотиной?!… Он уже давно задавался этим вопросом, но отказывался верить в это. Жена ведь не вправе говорить о муже иначе, однако она что-то скрывает, это бесспорно. Он уставился огненными глазами на её крупное мясистое тело, и от этого его упрямство и надменность только усилились. Искусное воображение его оживилось до безумия, и будущее заиграло яркими красками. Пустое помещение внушало ему лихорадочные фантазии, в то время как глаза сверкали страшным блеском.