Первое грехопадение
Шрифт:
— Вы комплексовали по этому поводу? — продолжал задавать я вопросы.
— Сначала — да, но потом смирилась. По крайней мере, это никак не отразилось на моей личной жизни. Я вышла замуж, у меня двое детей, неплохая работа.
Она совсем не казалась несчастной. Может оттого, что за демонстрацию своей груди она получала деньги.
— Молодец, студент! — похлопал меня по плечу профессор Сотников. — Профессионально подошли к делу. Из вас может выйти толк.
Лекция заканчивалась, женщина одевалась, прощалась со всеми и уходила. Мы шли курить.
— Вчера вечером, — заговорщически говорил Егор, — я занимался онанизмом и в качестве сексуального объекта случайно выбрал её.
Мы напряжённо молчали.
— Я чуть не сдох от кайфа! Это
Круче, чем минеты Рыжей — это впечатляло!
В тот же вечер я повторил Егоркин эксперимент. Результаты его оказались сногсшибательными. Такого глубокого и насыщенного удовольствия я не испытывал ни разу! Из крана лилась вода, ноги упирались в потрескавшийся кафель, а женщина кружилась в темноте моего воображения и прикасалась ко мне волосатыми сосками. Я рычал и пускал слюни.
— Ты прав, — сказал я Егору на следующий день, — это умопомрачительно.
Костя молчал — он стеснялся признаваться в своих слабостях, но мы знали, что эксперимент испробован им.
— Наше влечение к ней, — говорил Егор, — это проявление скрытой педерастии.
Мы сидели в столовой и пили портвейн.
— Почему? — спросили мы его.
— Волосатыми бывают только мужики. Наше влечение к волосатой женщине — это замещение влечения к мужикам.
Я молча переваривал эту теорию, а застенчивый Костя протестовал:
— Нет, нет! — он даже махал руками. — Я не педик. Здесь всё гораздо проще. Это всего-навсего зависть.
— Ну-ка, объясни, — кивали мы ему.
— Просто у нас самих грудь — безволосая. У меня нет волос на груди.
— Хм, — щурился Егор, и у меня нет.
— У меня есть, — разрушил я Костину гипотезу. — И немало.
Костя огорчился. Мы так и не нашли научные объяснения своей патологии.
— Сегодня, — говорил профессор Сотников, — наша гостья пришла к нам в последний раз. С атавизмом мы заканчиваем.
После лекции мы не выдержали. Бросились за уходящей женщиной, завели её в пустую лабораторию и стали раздевать.
— Ребята, зачем? — спрашивала она нас удивлённо. Очень снисходительно и понимающе.
— Я люблю тебя! — шептал ей Егор.
— Я тебя люблю! — хрипел я.
— Люблю тебя! — вставлял и Костя.
Мы трогали её за грудь. Волосы под нашими касаниями хрустели и обвивали пальцы.
В лабораторку зачем-то зашёл профессор Сотников. Это было самое натуральное западло — тем более, если учесть, что в лабораторные комнаты он заходил крайне редко. Женщину он освободил, а нам надавал по шеям.
Было большое разбирательство и нас с Егором отчислили из института. А вот Костя, сукин сын, как-то отмазался. Мы подозревали, что несмотря на все свои протесты, он имел всё же определённые наклонности и кое-какие связи с профессором.
Женщину я больше не видел.
ГРАНИ НЕЗРИМЫ
Казалось, что будут тихо, однако звуков было предостаточно. Шелест деревьев, невнятные шорохи в траве, шум ветра. Странный зуд в голове. Он был тяжёл и болезнен, словно некая машина, старая и заржавевшая, отчаянно пыталась вращать шарнирами. Её обесточили, закрыли в пыльном ангаре, вокруг тьма и безвременье, но упрямо и зло она шевелит своими отмирающими деталями, в бессмысленной, но настырной агонии запуская визгливое сверло. Оно — суть, оно — сила, оно — жизнь. Оно вгрызается в поблескивающий матовыми огнями металл, оно сожрёт, разрушит, поглотит его, оно не даст умереть надежде на продолжение схватки… Но ангар слишком огромен и грязен, и электричества — заветного, бурлящего — не достичь. Вокруг тьма, а оттого рождается лишь зуд — тяжёлый и мерзкий.
— Мы упрятаны за глубинами своих оболочек, — бормотал он, — оттого лучи желаний лишь испепеляют. За этим — уныние, потому что правда та — обречённость название ей, обречённость воплощение её — близка и страшна. Близка чрезмерно — в любой момент, без всяких затруднений можно ощутить её огненное дыхание. Страшна ужасно, но ещё страшнее
другое. Страшнее жалость, подлая сентиментальность, гадкая слезливость — от них все беды.Казалось ещё, что кто-то стоит за спиной. Он обернулся — там никого не было. Секунды бежали, он всматривался в темноту, и она расступалась — не вся, не полностью, лишь слегка бледнея — не то тревожно, не то пугливо. Силуэт пса обозначился над одной из могил. Он сидел у креста и без единого шороха, умно и печально смотрел на него. Потом убежал. Куда-то в сгусток тьмы, тот, что никак не поддавался настойчивости глаз, оставаясь цельным и страшным. Убежал, гарцуя между оградами.
— Небеса, — заговорил он опять, — это они указали нам путь друг к другу. Боги благословили нас на единение. Оно невозможно в идеале, ты права — наши пространства разнятся, как у всех. Но у нас наиболее похожи они, наиболее удобны, наиболее естественны. Рисунок у той мозаики чёток и понятен. За этим стоит Гармония. Ты слышала раньше такое слово — Гармония?
Она красива. Она тиха, умиротворённа, беспечное блаженство витает над ней сейчас, она желанна. Ночь совсем не портит её, луна не беспокоит — она где-то за тучами — оттого оттенки мертвенности не отплясывают на лице кордебалеты. Она — словно тень, даже вглядываясь, можно не увидеть её. Она явна, однако — ладони сжимают плотность, они не могут лгать. Плотность податлива, упруга и имеет способность дарить воспоминания.
— Порой очевидное открывается неожиданно и в ином фокусе. Накал мыслей достаточен, чтобы слышать их — я знаю, ты слышишь меня сейчас. Горизонты, очертания, блеклость — пытливому сознанию чудится, что оно достигнуто, откровение. Откровение, смысл и конечная истина. Чудится лишь, ибо сознание пытливо, а значит и глупо.
Было всё-таки холодно. Ветер колюч, земля в изморози — невольно он поёживался. Её могила была возле самого забора. Полуразрушенного, осевшего. Он мог видеть стволы дубов, что росли по другую сторону. Дубы росли и по эту — то было чудно: территория смерти, грань, а за ней — другая территория. Не жизни, нет. Так думать неверно, противостояние отсутствует здесь. Быть может, то и вовсе единство, вот только грани смущают. Перешагнуть — ничего не стоит, он видел — надо лишь взобраться на бугорок и сделать шаг.
На неё не смотрел уже, глядел куда-то вдаль, в пустоту. Глядел и говорил:
— Я не знаю, как правильней. Я всегда воспринимал всё излишне серьёзно, ты, как мне казалось — несерьёзно совсем. Возможно, просто казалось, кто знает — я всегда чувствовал и понимал, что ты умнее и глубже. Себя стараешься ставить выше, я знаю, я тоже грешил этим, но не с тобой — выше тебя я не мог поставить себя никогда. Не сумел бы. Ты знаешь, бывали моменты, когда я ненавидел тебя. По- настоящему, всей душой. Сейчас презираю себя за это. Кто-то говорит будто: «Как мог ты ненавидеть её?! Эту святую женщину, эту воплощённую чистоту!» Но ведь мог же, мог. Наказание моё ещё впереди. Я не последователен, меня обуревают страсти и выбрать какую-то одну нет сил. Истинное, призрачное — всё смешивалось в тебе. Я тянулся к призрачному, но хотел ощущать истинное. Я не помню, ты никогда не говорила, любишь ли ты меня, ты всегда обходилась без слов, но и чувств твоих понять был я не в силах. Тешил себя надеждой, что любишь. Если хоть на сотую долю это так — я счастливейший из всех живущих. Вот понять бы ещё, где та грань, грань между искренним и призрачным. И к какой из её сторон относишься ты?
МАЛЕНЬКИЙ СЕРЁЖА
Мамка веселилась с любовником. Свежая самогонка лилась рекой. Им было хорошо.
— Серёга, будешь? — протягивал дядя Витя мальчику залепленную жирными пальцами рюмку.
Шестилетний Серёжа отводил взгляд в сторону. Горестно вздыхал. Робот-трансформер в его руках тоже был необычайно грустен. Таким его Серёжа ещё не видел.
— Что ты делаешь!? — орала на дядю Витю мамка. — Поставь, бля, рюмку!
— Да я шучу, ёб твою… — расплывалась в улыбке небритая морда кавалера. — Думаешь, я ребёнку самогон дам?