Пилигрим
Шрифт:
Было решено, что экскурсия по «ночной жизни» — дабы завершить образование миссис Эггетт — должна включить в себя посещение знаменитого борделя «La Vieille Reine» («Старая королева»).
— Дело там поставлено не просто с шиком и блеском, но и со вкусом, — сказал Уайльд. — Вы ни на миг не почувствуете смущения. Дамы в «La Vieille Reille» безупречны — подобраны по внешним данным и по манерам. В этом заведении нет ничего грубого и непристойного. Я много раз там бывал — просто чтобы посмотреть, как они этого добиваются. Все они совершенно обольстительны и очаровательны!
— Такое чувство, что находишься в салоне «синих чулок», — подтвердил Роберт Росс.
Вскоре я обнаружил, что это чистая правда — с одной лишь, но
Хозяйку все звали «Мадам ля Мадам». Ее настоящее имя было известно разве только ее давно усопшим родителям.
Мадам ля Мадам приветствовала Уайльда, приложившись к его ручке и ласково похлопав по плечу. Россу достался более официальный bisou (поцелуй, фр.) в обе щеки. Миссис Эггетт и мне хозяйка просто кивнула. Зато Гилберта взяла под локотки и привлекла к своей груди, словно давно потерянного ребенка — блудного сына, который наконец вернулся.
— О! — заворковала она. — Какая прелесть! Изумительный красавчик! Какая находка! Как вы могли скрывать его, месье Уайльд? Ему вот-вот стукнет четырнадцать, и мы лишимся радости ознакомить его с искусством наслаждения! Вы привели юношу, чтобы сделать нам подарок? Он — ваш дар?
Даже Уайльда немного смутила эта страстная речь. Гилберт выскользнул из объятий Мадам и спрятался за спиной миссис Эггетт. Но Мадам ля Мадам не унималась:
— Я заплачу вам за него!
— Нет, Мадам, нет, — с улыбкой ответил Уайльд. — Он не мой и не ваш, так что его невозможно ни продать, ни купить. Я привел его сюда, чтобы он узнал неведомые ему стороны жизни. Мы пришли не как клиенты, Мадам, и не как товар. Мы просто зрители при вашем восхитительном дворе.
— Какая жалость! — воскликнула хозяйка. — Ну да ладно.
Все равно — добро пожаловать! Я пришлю Росель и велю ей позаботиться о вас.
С этими словами Мадам проводила нас к столику в углу зала и поспешила прочь.
Салон был большой, битком набитый народом и элегантно обставленный. Самой потрясающей деталью была длинная лоза глицинии, искусно вылепленная из раскрашенного гипса. Извиваясь, она петляла по потолку и кое-где спускалась по стенам. С ее зеленых веток, украшенных листьями, свисали «грозди» — бессчетные крохотные канделябры в виде сиреневых цветочков, нежно светившихся в клубах сигаретного и сигарного дыма, которые витали над посетителями. Кроме того, здесь были также китайские фонарики — как в саду.
— Очаровательно! — воскликнула миссис Эггет. — Просто очаровательно!
Миссис Эггетт с детства не была в Париже. Раза три-четыре ее привозили сюда родители, но тогда она, естественно, не встречалась с такими людьми, как Уайльд и его блестящее окружение. Зато сегодня она — как и я сам — стояла вместе с Уайльдом перед самим Огюстом Роденом.
— Поразительный человек! — взахлеб повторяла она потом. — Вы знаете, что он мне сказал? «В классической скульптуре художники искали логику человеческого тела, в то время как я в своих работах ищу его псuхологuю». Удивительно, правда? А как точно подобраны слова! «Логика» и «психология» человеческого тела! Я никогда этого не забуду — и его тона тоже. Он само совершенство! И, конечно же, абсолютно прав. Абсолютно. Меня восхищают художники, которые умеют выражать свои идеи словами. С ними так приятно беседовать! Не сравнить с теми, кто вечно запинается…
Мне вдруг захотелось, чтобы миссис Эггетт тоже запнулась хоть ненадолго.
Тут к нам подошла Росель — высокая, в тщательно продуманном наряде. На ней был корсаж из розового сатина и турецкие шальвары шоколадного цвета, крашеные волосы с бронзовым оттенком уложены в затейливую прическу с серебряными звездами и блестками. Учтиво поклонившись, она спросила, чего бы мы хотели.
Уайльд заказал шампанского.
Я отметил, что другие женщины одеты в том же стиле, что и Росель,
только сочетания цветов отличаются: голубые и зеленые, фиолетовые и оранжевые, желтые и зеленые, красные и голубые. Все дамы были примерно одного роста — от пяти с половиной до шести футов — и щеголяли в шальварах, туфлях с загнутыми кверху носками и длинных шарфах с бахромой. В их задачу входило удовлетворять самые невинные желания клиентов — приносить напитки, сигары, пепельницы, подушки и раздавать веера с изображением голых красоток.Когда Росель ушла, Росс повернулся ко мне и тихонько сказал:
— Вы, разумеется, заметили, что наша официантка — мужчина.
— Боже правый! Нет!
— Они все мужчины, — улыбнулся Росс. — Это делается намеренно, чтобы клиенты не пытались снять их вместо девушек, которые обязаны их ублажать.
Я оглянулся вокруг и, невольно улыбнувшись, заметил, что у всех «официанток» в шальварах слишком большие руки и ноги, а также почти театральный макияж. Тем не менее зрелище было интересное; я решил непременно описать его в дневнике.
Уайльд поднял бокал с шампанским.
— Ла-Манш — не просто канал, отделяющий остров от материка, — сказал он, глядя сквозь шампанское на канделябры в форме глициний. — Высадившись во Франции, ты попадаешь в самое сердце винного рая. Что же до англичан, они обладают непревзойденной способностью обращать вино в воду.
Все рассмеялись, и Уайльд произнес тост «за этот славный отпуск от процесса умирания».
Я поймал себя на мысли: вот мы сидим тут, в парижском борделе теплой летней ночью, и то, что скоро один век сменится другим, волнует нас не больше, чем смена стражи в Букингемском дворце. Стражи… Стражи чего? Вечности? Почему я в этом сомневаюсь?
Пока я продолжал прогулку по Челси, мысли о Уайльде и Родене неизбежно привели меня к воспоминаниям о другом художнике.
Джейме Макнейл Уистлер жил лет двадцать назад в доме номер тринадцать по улице Тэйт, а до того, хотя и недолго, в злополучном «Белом доме» номер тридцать пять. Сейчас он, к моему сожалению, живет на Чейни-Уок, 21. Я говорю «к сожалению» потому что он стал моим соседом.
Несмотря на очевидный талант (говорят, даже гений) и знаменитое остроумие, Уистлер на самом деле просто ханжа и мелкая душонка. А когда дело касается дружбы — даже предатель. Он способствовал возвышению Уайльда, называл его своим любимчиком, а потом стал параноиком из-за головокружительного успеха подопечного. Когда его протеже начинали блистать ярче, становились более знаменитыми и обласканными в свете, чем сам Уистлер, он этого не прощал.
Пресса с удовольствием публиковала пространные письма Уистлера и не менее длинные и вдохновенные ответы Уайльда. Заметив, что двое светских денди готовы вцепиться друг другу в глотку, газеты смаковали их спор, натравливая художников друг на друга. Все, как водится: красные тряпки, быки, тучи пыли и пустой болтовни. Уайльд этим наслаждался; Уистлер — нет. В конце концов он обратился в суд, чтобы защитить свою репутацию, которая, как он утверждал, была подмочена Рескином (Джон Рескин (1819–1900), английский писатель и теоретик искусства); оскорбившим его художественный метод. Это было то ли в 1877-м, то ли в 1878 году, точно не помню. Зато я помню знаменитое заявление Рескина о том, что Джеймс Макнейл Уистлер «швырнул горшок с красками публике в лицо».
Я ни тогда, ни теперь не разделяю мнение Рескина о живописи Уистлера. Она вызывает у меня искреннее восхищение, и, хотя я презираю Уистлера как человека, Рескин явно хватил через край.
В речи судьи, обращенной к присяжным, говорилось, что «определенные слова», сказанные Джоном Рескином, «без сомнения, могут быть квалифицированы как клеветнические». Или что-то в этом роде. Присяжным оставалось только решить, стоит ли ущерб, нанесенный репутации Уистлера, тысячи гиней, которые он требовал, или же ему вполне достаточно фартинга.