Под нами Берлин
Шрифт:
— Здравствуйте, паны. летчики, — поздоровались они на русском языке с польским акцентом, делая ударение на первом слоге. Третья настороженно остановилась сзади них.
Старухи интересовались летчиком, назвав его фамилию и имя. Такого летчика у нас в полку не было, да я в дивизии не приходилось слышать.
— Он вам знаком? — Видимо, я сказал таким тоном, будто знал этого человека. Третья женщина рванулась ко мне:
— Это мой муж. Он жив? Вы знаете его?..
Монахиня и муж летчик? Это не укладывалось в моем понятии. Лицо женщины было бледно, взволнованные и одновременно испуганные глаза как бы впились в меня, ожидая ответа.
— Вы — жена летчика? — удивился я и тут только разглядел, что
— Да, жена… — Вместе со словами у женщины вырвался стон. Старухи, словно опасаясь, что их подруга от волнения не удержится на ногах, легонько подхватили ее под руки, но она порывисто оттолкнула их. Слез уже не было. Глаза пылали каким-то странным огнем, тубы были плотно сжаты. — Да, я жена летчика, — с хрипом заявила она.
Сквозь монашеское одеяние угадывалась хрупкая, но складная фигурка. Лицо миловидное, нежное и какое-то сейчас безудержно-отчаянное. Отчаянность — признак непостоянства характера и безволия. Впрочем, для женщины это не всегда порок. Но что же ее заставило укрыться под этим черным одеянием? Пристально разглядываю ее. Она потупилась.
— Совесть-то еще не потеряла… — Я не хотел этого говорить вслух, но слова вырвались сами. Монашенка охнула и, закрыв лицо руками, опустилась на колени, уткнулась в землю, словно мои слова тяжело ее ранили. Старухи, сказав мне что-то неодобрительное, присели к плачущей и начали ее не то ругать, не т.о уговаривать. Все тело женщины содрогалось от рыданий. Поднявшаяся было во мне злость испарилась. Слезы я никогда не переносил, а особенно женские. И я, не зная зачем, закричал на старух и велел им оставить плачущую в покое. Те смиренно поднялись и отошли в сторону.
Кого обидел? Я мысленно ругал себя и, подойдя ж старухам, извинился.
— Господь тебя, сынок, простит, — сказала одна и показала на лежащую на земле свою подругу. — Поговорите с сестрой Елизаветой. Помогите ей в горе.
Мы с Хохловым присели около плачущей Елизаветы, как назвали ее старухи. На наши уговоры сначала она отвечала судорожным рыданием, потом подошли пожилые монашенки, она стихла и сбивчиво, торопливо, без конца путая время и события, поведала нам о своем несчастье.
У нее была семья — муж и трехлетняя дочка. Война застала их под Белостоком. Муж по тревоге уехал на аэродром, и она его больше не видела. Оккупация. Работа у немцев под Брянском в детском доме. Дочка тоже с ней. Питание хорошее. После трех-четырех месяцев пребывания детишек в детдоме их куда-то отправляли. Говорили, в Германию.
Дошла очередь и до ее ребенка. Сопротивление было бесполезным. Мать, чувствуя недоброе, попыталась на железнодорожной станции забрать свою дочь из вагона и скрыться. Но дочь и все дети оказались мертвыми. Фашисты откармливали их как разовых доноров, чтобы потом выкачать из них кровь для своих солдат. Гестаповцы арестовали Елизавету и повезли в Германию, но она сбежала по дороге. Оборванную, умирающую от голода ее подобрали монашки и приютили. И вот она оказалась перед нами.
Елизавета сидит неподвижно с остекленевшими глазами и побледневшим до синевы лицом. Мы ждем, что она сама соберется с духом и выйдет из забытья. Однако время идет, а Елизавета продолжает сидеть неподвижно, словно изваяние. Волосы, выбившиеся из-под чепца, совсем седые. Босые ноги в ссадинах и кровоподтеках. Мне стало не по себе. В груди спазма. Молчание нестерпимо.
— Издалека пришли? — С трудом выдавил я слова, глядя на ноги Елизаветы.
Она не шелохнулась. Рассказав свою трагедию, заново пережила ее и обессилела.
Старухи сидят тоже неподвижно и, очевидно, устав с дороги, дремлют. Время было обеденное, и я громко предложил женщинам:
— Вы с дороги, наверно, голодные? Пойдемте с нами, пообедаем?
Старухи открыли глаза. Елизавета как-то странно взглянула
на нас с Хохловым и, перекрестившись, подняла голову к небу:— О, господи! Смилуйся надо мной, грешной, и возьми меня к себе. Я там вечно буду с дочкой.
После небольшой паузы она стала читать какую-то печальную молитву. Читала с умилением и полным отрешением от всего окружающего. На лице появился одухотворенный румянец. Елизавета испытывала крайнюю степень непонятного мне блаженства. Неужели религия так может завладеть человеком? Но она, наверное, помешалась? Нет, помешанная не могла бы войти в такой экстаз. Это дело религии, этих «божьих» старушек. Они воспользовались ее горем и сделали из нее фанатичку. Теперь она потеряла веру в себя, в человека, в правду на земле. А человек не может жить с пустым сердцем. И эту пустоту в ее душе занял бог, вера в бессмертие.
Елизавета теперь живет надеждой, что бог смилуется над ней и возьмет ее к себе. Там она вечно будет жить со своей дочкой,
Бессмертие. Да, бог дал человеку бессмертие. И это, пожалуй, конец религии. Наука же человеку бессмертие не дает. Бессмертие человека по науке заключается в его детях, в его делах. Смерть так же бессмертна, как и жизнь. Но это осмыслить и понять не так легко.
Куда проще верить в бога. И все решено: ты доволен, что ты бессмертен. Молись богу — тебе уготован вечный рай. Просто и ясно.
Глядя на молодую монашенку, я, может быть, впервые осознал, какое влияние имеет религия, эта духовная темная сила, и почему она так живуча.
Мне хотелось прервать монашенку, но мы терпеливо ждали, когда она кончит. И не дождались. Возвратившиеся с фронта истребители полка со свистом и оглушительным ревом пронеслись над нашими головами. Мы с Хохловым, не вставая с земли, по привычке проводили их взглядом до захода на посадку и, убедившись, что прилетели все, хотели продолжить беседу с монашенками, но они, сверкая голыми пятками, уже убегали в лес. Испугались. Видимо, — приняли наши самолеты за фашистские. И у этих «божьих» людей инстинкт жизни оказался сильнее веры во всемогущество бога. А ведь они убеждены, что без божьей воли и волос не упадет с головы.
Ни одной бомбы на наши войска! С таким девизом мы поднялись в воздух в канун Первомая. Курс — на юг. Восточная половина рассветного неба празднично розовеет.
Западная, кутаясь еще во мгле, тускло мигает угасающими звездами. Внизу темнотой стелется земля. Ночь тает, но в ней еще красно-синими факелами заметно дыхание наших «яков».
Так рано редко приходится подниматься в небо. И может быть, поэтому в такие минуты, когда еще не разогреты нервы, всегда с волнующим любопытством смотришь на быстро меняющиеся картины рассвета. Восток, как он красочен! И все же приходится не спускать глаз с мрачного запада. Там, параллельно линии нашего полета, — фронт. Там гнездится опасность.
Пройдено сто километров. Черными петлями показался Днестр. Солнце еще не успело разлиться по земле. Зато оно, словно стосковавшись за ночь по людям, игривой — белизной хлещет по нашим самолетам, слепя глаза. И верхушки снежных Карпат, кажется, кипят солнцем — до того ярко светятся горы. И свет везде так густ, что я начинаю опасаться — не проглядеть бы в нем появление противника. Да и внизу тень, как маскировочный халат, может укрыть от наших глаз вражеские самолеты.
Наконец, солнце смахнуло и последние следы ночи с земли. Внизу все засияло утренней свежестью. Видимость прекрасная. Правда, дымки артиллерийских разрывов напоминают, что на земле идет бой. Он может в любой момент вспыхнуть и в воздухе. Хотя атаки противника здесь, в междуречье Днестра и Прута, и ослабли, но враг еще тужится отбросить советские войска от Карпат и этим оттянуть наше наступление на Балканы.