Поднятая целина
Шрифт:
– Нет уж, спасибо! Своих детей не имела, да чтоб теперь с чужими нянчиться? Тоже выдумали!
– Ну иди работать в бригаду.
– Я – женщина нерабочая, у меня от польск'oй работы в голове делается кружение…
– Скажите, какая вы нежная! Тогда гуляй себе, но хлеба не получишь. У нас «кто не работает, тот не ест»!
Лушка вздохнула и, роя остроносым чириком влажный песок, потупила голову:
– Мне мой дружочек Тимошка Рваный прислал из города Котласу Северного краю письмецо… Сулится скоро прийтить.
– Ну, уж это черта с два! – улыбнулся Давыдов. – А если и придет, мы его еще подальше отправим.
– Значит, ему не будет помилования?
– Нету!
– А может, вы мне жениха бы какого-нибудь завалященького нашли?
Давыдов злобно ощерился, буркнул:
– Этим не занимаюсь! Прощай!
– Погодите чуд'oк! Ишо спрошу вас!
– Ну?
– А вы бы меня не взяли в жены? – В голосе Лушки зазвучали прямой вызов и насмешка.
Тут уж пришла очередь смутиться Давыдову. Он побагровел до корней зачесанных вверх волос, молча пошевелил губами.
– Вы посмотрите на меня, товарищ Давыдов, – продолжала Лушка с напускным смирением, – я женщина красивая, на любовь дюже гожая… Вы посмотрите: что глаза у меня хороши, что брови, что нога подо мной, ну и все остальное… – Она кончиками пальцев слегка приподняла подол зеленой шерстяной юбки и, избоченясь, поворачивалась перед ошарашенным Давыдовым. – Аль плоха? Так вы так и скажите…
Давыдов жестом отчаяния сдвинул на затылок кепку, ответил:
– Девочка ты фартовая, слов нет. И нога под тобой красивая, да только вот… только не туда ты этими ногами ходишь, куда надо, вот это факт!
– Это уж где хочу, там и топчу! Так, значится, на вас мне не надеяться?
– Да уж лучше не надейся.
– Вы не подумайте, что я по вас сохну или пристроиться возле вас желаю. Мне вас просто жалко стало, думаю: «Живет молодой мужчина, неженатый, холостой, бабами не интересуется…» И жалко стало, как вы смотрите на меня, и в глазах ваших – голод…
– Ты, черт тебя знает… Ну, до свиданья! Некогда мне с тобой, – и шутливо добавил: – Вот отсеемся, тогда, пожалуйста, налетай на бывшего флотского, да только у Макара разрешение возьми, факт!
Лушка захохотала, сказала вослед:
– Макар от меня все мировой революцией заслонялся, а вы – севом. Нет уж, оставьте! Мне вы, таковские, не нужны! Мне горячая любовь нужна, а так что же?.. У вас кровя заржавели от делов, а с плохой посудой и сердцу остуда!
Давыдов шел в правление, растерянно улыбаясь. Подумал было: «Надо ее как-нибудь к работе пристроить, а то собьется бабочка с правильных путей. Будни, а она вырядилась, и такие разговорчики…» – но потом мысленно махнул рукой: «Э, да прах ее возьми! Сама не маленькая, должна понимать. Что я, в самом деле, – буржуйская дама с благотворительностью, что ли? Предложил работать – не хочет, ну и пусть ее треплется!»
У Нагульнова коротко спросил:
– Развелся?
– Пожалуйста, без вопросов! – бормотнул Макар, с чрезмерным вниманием рассматривая на своих длинных пальцах ногти.
– Да я так…
– Ну и я так!
– И черт с тобой! Спросить нельзя уже, факт!
– Первой бригаде бы выезжать пора, а они проволочку выдумляют.
– Ты бы Лукерью на путь наставил, она теперь – хвост в зубы и пойдет рвать!
– Да что я, поп ей или кто? Отвяжись! Я про первую бригаду говорю, что завтра ей край надо…
– Первая завтра выедет… А ты думаешь, это так просто: развелся и – ваших нет? Почему не воспитал женщину в коммунистическом
духе? Одно несчастье с тобой, факт!– Завтра сам н'a поля поеду с первой бригадой… Да что ты ко мне привязался, как репей? «Воспитать, воспитать!» Каким я ее чертом воспитал бы, ежели я сам кругом невоспитанный? Ну развелся. Еще чего? Въедливый ты, Семен, как лишай!.. Тут с этим Банником!.. Мне самому до себя, а ты ко мне с предбывшей женой…
Давыдов только что хотел отвечать, но во дворе правления зазвучала автомобильная сирена. Покачиваясь, гребя штангой талую воду в луже, въехал риковский фордик. Распахнув дверцу, из него вышел председатель районной контрольной комиссии Самохин.
– Это по моему делу… – Нагульнов сморщился и озлобленно озирнулся на Давыдова. – Гляди, ишо ты ему про бабу не вякни, а то подведешь меня под монастырь! Он, этот Самохин, знаешь, какой? «Почему развелся да при какой случайности?» Ему – нож вострый, когда коммунист разводится. Поп какой-то, а не РКИ. Терпеть его ненавижу, черта лобастого! Ох, уже этот мне Банник! Убить бы гада и…
Самохин вошел в комнату, не выпуская из рук брезентового портфеля, не здороваясь, полушутливо сказал:
– Ну, Нагульнов, натворил делов? А я вот через тебя должен в такую росторопь ехать. А это что за товарищ? Кажется, Давыдов? Ну, здравствуйте. – Пожал руки Нагульнову и Давыдову, присел к столу. – Ты, товарищ Давыдов, оставь нас на полчасика, мне вот с этим чудаком (жест в сторону Нагульнова) потолковать надо.
– Валяйте, говорите.
Давыдов поднялся, с изумлением слыша, как Нагульнов, только что просивший его не говорить о разводе, брякнул, видимо решив, что «семь бед – один ответ»:
– Избил одного контрика – верно, да это еще не все, Самохин…
– А что еще?
– Жену нынче выгнал из дому!
– Да ну-у?.. – испуганно протянул большелобый тощий Самохин и страшно засопел, роясь в портфеле, молча шелестя бумагами…
Глава XXVII
Ночью сквозь сон Яков Лукич слышал шаги, возню возле калитки и никак не мог проснуться. И когда с усилием оторвался от сна, уже въяве услышал, как заскрипела доска забора под тяжестью чьего-то тела и словно бы звякнуло что-то металлическое. Торопливо подойдя к окну, Яков Лукич приник к оконному глазку, всмотрелся – в предрассветной глубокой темени увидел, как через забор махнул кто-то большой, грузный (слышен был тяжкий звук прыжка). По белевшей в ночи папахе угадал Половцева. Накинул пиджак, снял с печи валенки, вышел. Половцев уже ввел в калитку коня, запер ворота на засов. Яков Лукич принял из рук его поводья. Конь был мокр по самую холку, хрипел нутром и качался. Половцев, не ответив на приветствие, хриплым шепотом спросил:
– Этот… Лятьевский тут?
– Спят. Беда с ними… водочку все выпивали за это время…
– Черт с ним! Сволочь… Коня я, кажется, перегнал…
Голос Половцева был неузнаваемо тих, в нем почудились Якову Лукичу какая-то надорванность, большая тревога и усталь…
В горенке Половцев снял сапоги, из седельной сумы вынул казачьи синие с лампасами шаровары, надел, а свои, мокрые по самый высокий простроченный пояс, повесил над лежанкой просушить.
Яков Лукич стоял у притолоки, следил за неторопливыми движениями своего начальника; тот присел на лежанку, обхватил руками колени, грея голые подошвы, на минуту дремотно застыл. Ему, видимо, смертно хотелось спать, но он с усилием открыл глаза, долго смотрел на Лятьевского, спавшего непросыпным пьяным сном, спросил: