Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Поклонение волхвов. Книга 1
Шрифт:

Закончить не удалось.

Маринелли сбил фельдшера, сжал горло, придавил к краю стены.

Голова Казадупова с выпученными глазами зависла над пустотой.

– Я лечил вас... Мы служим оба одному...

– То, чему мы служим, больше не нуждается в ваших услугах!

Маринелли сжал пальцы на фельдшерской шее; потом резко толкнул тело; оно перевалилось через край и полетело вниз.

– Занавес. – Маринелли глядел на мешковатые кульбиты, пока тело не замерло внизу насыпи.

Присел, блестя испариной.

Достал из шинели еще один светящийся комочек.

– Так, значит, дар власти...

Подбросил на ладони. Вытянул руку за край стены, еще раз подбросил – над той пустотой, которая поглотила Казадупова.

Слегка наклонил ладонь.

Быстро сжал пальцы, спрятал свечение обратно в шинель.

Киргизская степь, 19 октября 1851 года

Арест – всегда новость.

Живешь – и вдруг. Непонятно. Живешь: просыпаешься утром, завтракаешь яйцом-пашот, глядишь в окно, одеваешься по погоде. Ничем ничего не нарушаешь. И тут – арест. Потом, пока люди роются в вещах, начинаешь думать. Не убил ли случайно кого? Почему-то мысли начинаются именно с убийства. Или с ограбления. И если бы кого действительно убил-ограбил, то стало бы даже как-то спокойнее. Понятнее. Убил – вот они и пришли и пахнут уличной мглой. И от сапог следы тают. И хочется – сил нет, как хочется – выкрикнуть им, что не убивал и не грабил. Что каждый день завтракал яйцом – да, именно яйцом, это важно, это как бы снимает подозрения – пользовался ложкой и вилкой (про нож на всякий случай умолчим), глядел в окно, размышляя о разумности сущего. Благо темно и не видать, что от заоконного дворика-уродца можно только возненавидеть это самое сущее и проклясть сонного демиурга, чьим попустительством эти дворы плодятся. И – быстро-быстро сказав это, поймать в их глазах извиняющуюся красочку, огонек виноватости. Ах, вы не убивали, а только чай с яичком кушали? Не грабили, а только в окошко глядели? Так простите же нас, что ворвались! Что холоду с собой нанесли, на полу кашу развели! Из объятий Морфей Морфеича вытряхнули! Продолжайте мирное жительство, с вилочками-яичками; со взглядами в оконце. Позвольте ж только пару книжек у вас в целях саморазвития позаимствовать – вот эту, господина Фурье сочинение, и вот эту – без автора, но тоже любопытную. Ах, что же это вы побледнели? Или за окном чего неизящное углядели? Или после моциона вчерашнего, к господину Петрашевскому, прозябли и теперь в груди неприятность, мокрота и беспорядок? Так для того государство и изобретено, чтобы от таких болезней лечить, которые от книг и от диспутов вулканических. А мы, мы самые и есть эскулапы, государственные целители, понятно ли это вам? Ах, непонятно! Вам, господин Триярский, желательно, чтобы и домашний уют с видом на городскую архитектуру, и вилочки-ложечки и одновременно, чтобы еще и мусье Фурье с его крамолой, и мусье Петрашевский с его агитацией! Не выйдет, понятно ли это вам? Потому позвольте до установления полного вашего диагноза поместить вас в карантин. Взять вас за руки нежные, а заодно и пройтись пальцами по разным вашим телесным укромностям и тенистым гротам: не припрятали ли каких книжных новинок меж всхолмий ваших ягодичных. Да вы не дергайтесь, сударь, бывали случаи. Такие, бывало, манускрипты извлекались – вопреки всякой человеческой анатомии! Да держи его, сильнее придавливай, говорю! За голову, голову дави! Голову!

Николенька вздрогнул и открыл глаза.

Лагерь еще спал. Прямо на земле, покрытой чем-то белым.

– Снег... Снег!

Снежинки плавали в воздухе, ложились на затылки, сапоги, на раскинутые во сне руки. Ранний, неслыханно ранний снег. Ставивший большую белую точку на всем их походе.

Неудачи начались с самого начала.

Еще с той ночи, когда, отойдя от Новоюртинска, все вдруг разом бросились петь и обниматься. Потом стало выясняться: кто провизию не захватил, кто оружием не озаботился. Еще – был договор с караваном, последним караваном, шедшим на Бухару; должен был выйти из Новоюртинска в следующее утро и, встретившись с беглецами, прихватить с собой. Отряд встал в условленном месте. Каравана не было. Простояли день, устав от вглядывания в пустоту. Оставаться было опасно – крепость могла выслать погоню. Двинулись без каравана, по сомнительным картам, на ощупь. Ясные дни сменились свинцом, с налетами ветра. Зашептались, забормотались первые жалобы; пара-другая глаз глянула на Николеньку. Проходя ночью мимо костра, уловил: “Вернуться... Покаяться...” Подошел к огню: “Что, вернуться хотите?” Те – в землю, в дышащие угли: “Да нет, куда уж...” Чувствовал Николенька, что не от тягот это, а оттого, что словно вдруг засомневались в нем, словно трещина между ними прорезалась. То каждого его приказа ждали, тянулись – теперь сделались чужими. Правда, речи его и рассказы все так же действовали, завораживая. Но на одних речах долго в степи не продержишься. Постоял Николенька у костра, кашлянул и отошел. Нащупал обернутые в полотенце звезды. Одна с недавних пор стала холоднее... Или нет?

За ночь степь выстыла, и вот – снег. Солдаты шевелились, потягивались, поднимали головы.

Триярский скомандовал сбор. Его вяло слушались. Снег словно придавил всех. Словно было: ожидание праздника, чуда, подкрепленное, как неотразимыми

доводами, запахом апельсина, шорохом гирлянд, – и все вдруг исчезло. Распахнулось ледяное окно, расплескав тысячи стеклянных брызг, ветер хлынул; качнулась и рухнула елка. И дети прилипли к двери, у которой подглядывали; закричала Маменька, затопала прислуга, даже Папенька пророкотал по-французски – из гнезда своего, в кресле свитого... Но всё – умер праздник, сколько бы ни поднимали елку, ни выпрямляли ветви. Пусто. Ледяно.

И вдруг, как всегда, без повода – заблудившимся лучом коснулось счастье. Вздрогнул Николенька от него, как от ожога. Снег горя сделался снегом радости и летел в Николенькино расцветавшее лицо. Показалось – слепой снег, в рушащихся на землю лучах. И степь, затканная светом, вскрылась до самого горизонта, где уже вспухал куполами жаркий азиатский город.

А чуть ближе, вытаптывая в снегу причудливые следы, двигался караван.

Впереди двигалось трое всадников: Гаспар-архитектор, Мельхиор-живописец и Балтасар-музыкант, за ними – остальные.

Вглядываясь, он заметил и Маменьку, одетую в восточное платье, впрочем, шедшее ей; и гордого Папеньку на верблюде. На другом верблюде раскачивался Саторнил Самсоныч, облепленный гроздьями прелестниц. Пониже, на ослике, – Казадупов, громко декламируя монолог Ричарда Третьего; бессмертные строки подхватывали актеры из повозки; с ними Игнат – руками размахивает... А вот и карета подомчалась, блеснув лаком; вышла из кареты Варенька в пышном, расплескивающемся на ветру платье; в руках чудо кружевное, Ионушка. Да и старший, Левушка, из кареты глазком выглядывает.

И весь отряд, размахивая руками, уже пристраивается за караваном. И, не чувствуя под ногами ни снега, ни твердости земной, плывут с ним сквозь степь промытую…

Обернулся Николенька и увидел, что стоят за ним все, весь отряд, и смотрят туда же, на трех всадников. Только померкло вдруг все, провалилось в снежную заверть; да всадники, заметив отряд, развернули лошадей и пустили их прямо на Николеньку. И за всадниками, в наплывах снега, пропал караван, развалился на темные, мохнатые тени и конские гривы, над которыми взметнулось знамя с желтой луной. И вся эта лавина, оскалясь, хлынула на лагерь. Николенька сжал звезду власти – холодную и бесполезную...

Бой угас. Черной фасолью по снегу были рассыпаны трупы. Обрывки дыма пробегали над землей и разлагались в воздухе.

– Иди, живых поищи, – сказал Темир. – Для чего мне мертвые русские? Даже мои псы не станут есть их.

Несколько меховых шапок кивнули и двинулись на поиски.

– Странная победа, – разговаривал сам с собой Темир, вглядываясь сквозь густые, как войлок, клубы дыма. – Они дрались так, словно совсем не хотели остаться живыми. Для чего тогда они бежали к нам в степь? В степи надо вести себя по законам степи. А законы степи – это наши законы. Потому что мы – дети этой степи, у нас кожа цвета степи, гладкая и смуглая. А у них кожа белая, как их снег, и на ней растут волосы, как их леса. И лица у нас – широкие и плоские, как степь. А их лица – бугристые, как их земля, вся в холмах. И глаза у нас – темные, как степь, а у них – большие, светлые, из речной воды. Что им с такими глазами делать в нашей степи? Что им с такими лицами делать в нашей степи? Что им с такой кожей делать в нашей степи?

Приближались, волоча что-то, посланцы за живым мясом.

– Оты-айт! – приказал пленному Темир.

Пленный поднял лицо.

– Он нас не понимает, – сказал один из державших его.

Темир посмотрел в лицо пленного.

– В степь к нам идут, а языка степи не знают!

– Что с ним делать?

– Быз-бырлэ-олсым!

Быз бырлэ олсым! “Берем с собой”. Это Темир действительно сказал. Остального не говорил. Показалось это пленному, дымом бреда пронеслось.

Через день прибыл отряд новоюртинских догоняльщиков. Осмотрев последствия битвы, сложили своих погибших в одну кучу, чтобы потом прислать подводу и наскоро, по-солдатски, похоронить.

Прапорщика Николая Триярского среди найденных не оказалось.

Санкт-Петербург, 18 февраля 1855 года

Он умирал. На простой железной кровати, укрытый простой солдатской шинелью. Врачи шептали: простуда, воспаление... Поперхнувшись латинской фразой, растворялись.

Они не понимали. Врачи никогда не понимали Его.

Его диагнозом была Россия. И умирал Он – от России.

– Ныне отпущаеши раба Твоего...

Война проиграна.

Война, на которую Он так уповал. К которой так готовился.

Английские суда стоят у Кронштадта. Французы берут Крым.

Все предали Его. И Франц-Иосиф, и даже этот олух Фридрих-Вильгельм. Не говоря о туманном Альбионе с его туманной политикой. Все объединились, только бы не дать России выйти в Средиземное море. Бросились спасать Турцию, этого un homme malade, сочувствовать их султану, заигрывать с мусульманством.

Поделиться с друзьями: