Полина Прекрасная (сборник)
Шрифт:
Полина чувствовала себя так, как чувствуют все живые существа – коровы, и овцы, и куры, и гуси, – когда настал час помирать. Корова, к примеру, ведь знает, что этот, в большом окровавленном фартуке, парень не просто так в гости пришел на блины, и даже цыпленок, столь щуплый и нежный, что им можно пудриться перед театром, старается улепетнуть от хозяйки, кричит и скворчит во все желтое горло, и рыба, уже на крючке, вся сияя, пытается словно взлететь в облака, – короче, все знают, и все понимают, но фокус лишь в том, что взлететь, уползти, как ты ни старайся, отнюдь не удастся – терпи, подставляй свою кроткую шею и жди, когда боль от ножа и удушья сама завершится, как все завершается.
Она сидела, опустив глаза, огненно-красная от стыда,
– Дорогая моя Мадина Петровна, – особенно низко, рокочуще, влажно сказал знаменитый прозаик Сергеев. – Вот вы посмотрите на дочь. Вам не больно?
– А я на нее и смотрю! – продышала Мадина Петровна, Полинина мама. – И знаю, что делаю! Я и борюсь за то, чтобы юная жизнь моей дочери коту не попала под хвост, вот в чем дело!
– А кот – это я? – усмехнулся прозаик, и выпил еще, и взглянул на Полину.
В его захмелевшем сознанье возникла родившая дочку свою Валентиночку (давно, правда, очень родившая дочку!) милейшая женщина Анна Арнольдовна, еще не покойная, но очень мирно живущая в доме работников сцены, ничуть, никогда и ничем не тревожа ни дочки своей, ни семьи своей дочки.
«А эта сожрет! Даже кости не сплюнет! – подумал расчетливый русский писатель. – Такую вот тещу иметь! Да повеситься!»
Но вслух он сказал:
– Дочь ваша – давно уже взрослая женщина. Мы с ней разберемся, уж вы мне поверьте.
Смертельная бледность покрыла Мадину. Она отодвинула от себя синевато поблескивающую коробочку с черной икрой, как будто бы там были черви с клопами.
– Ну, мы познакомились с вами, Иаков, – сказала она и накинула шаль, висящую праздно на ручке качалки. – Боюсь, что друг друга не поняли. Что же? Я буду бороться за дочь. Обещаю.
– Боритесь, боритесь, – сказал он. – Полина, я должен идти, мне пора. Извини.
Полина поднялась с опущенными глазами, спустилась по ступенькам террасы, не оборачиваясь, пошла по тропинке к калитке, и солнце, прорвавши завесу ветвей, с пронзительной жалостью позолотило ей белые плечи, и руки, и голову.
Сергеев догнал ее.
– Яков! – сказала Полина и остановилась. – Молчи.
– Как: молчи? Я только что вляпался так, что…
И он замолчал. Полина сглотнула слюну, отвернулась. Прозаик почувствовал жалость и нежность.
– Куда бы тебя увезти мне, скажи? – шепнул он, однако совсем безнадежно.
– Не нужно меня никуда увозить. Живу и живу. Еще хуже бывает.
– Она тебе – мать. Ты, конечно, права. Мать – это как Родина… Не выбирают…
– Ты в отпуск хотел, – прошептала Полина. – Езжай себе в отпуск спокойно, не думай… А я посижу, отдохну.
В те несколько дней до отъезда писателя Сергеева с женой в город Пярну, где жил в это время Самойлов, поэт, они почему-то не встретились. Полина явно избегала свиданий, к телефону на работе в НИИ не подходила, и Яков Сергеев, психолог от бога, решил, что ей стыдно за мать. Однако и он, наш психолог, ошибся. Поэты, кстати, ошибаются гораздо чаще, чем прозаики, потому что они, как правило, намного глупее в житейских вопросах. Возьмите вот: Фет и Толстой. Понятно, что Фет был глупее Толстого. Хотя говорят, что намного практичнее. Ну, может быть, это не лучший пример. Тогда вот… Нет, тоже не лучший. Неважно. Короче: ошибся великий прозаик. Полина совсем не стыдилась. Полина грустила так сильно, так остро, что ей притворяться, лежать с ним в постели, когда он столь жаден, столь сильно привязан, столь страстно влюблен, что все просит молчать, поскольку не нужно сейчас отвлекаться, а после, когда уже можно отвлечься, он столь безмятежно и радостно спит, что жалко тревожить его
разговором, – короче, она не могла притворяться.Радостная Валентиночка взяла с собой в Пярну большой чемодан, потом два еще чемодана поменьше, потом еще сумку. Поехали поездом. Ночью Яков Сергеев стоял в коридоре, курил в открытое окно, а рядом стояла какая-то женщина в красивом халате, и профиль стоящей в халате был тонок, и он подумал, что, если бы эта ночная встреча случилась полгода назад, он точно бы знал уже имя и адрес и точно зашел к ней в купе, если только там не было мужа (а мог ведь и быть: хотя, если муж, то зачем ты в халате стоишь у окна и глядишь в темноту?). Но все это случилось бы точно полгода назад, до этого вечера в Малом театре, когда он увидел в буфете Полину. А после все стало ненужным, нелепым, и это колено в разрезе халата, и профиль, и зубы белее овец, сбегающих утром в долины Кавказа, – все это теперь раздражало его, мешало стоять у окошка и думать.
В Пярну было хорошо, и с погодой повезло, и даже безумно холодное море, в котором купаются только фанатики, прогрелось настолько, что многие видели, как в нем искупались Менакер с Мироновой. Известных людей было просто не счесть, все очень любили и море, и Пярну, хотя продавщицы со злыми глазами старательно не понимали по-русски и школу, наверное, даже не окончили, лишь только бы не подчиниться захватчикам. Известные люди же предпочитали на это внимания не обращать, а сразу умело и жадно наброситься на все шерстяные изделия в городе и их закупить, даже если изделия не только что не украшали, но даже могли подчеркнуть, что отсутствует талия. А вот вечерами… О да! Вечерами, вполне европейскими (это не Латвия!), в обновках и в брюках, пошитых Лимоновым, ходили в кино, потом долго гуляли, ведь из-за сливок, всегда в Пярну взбитых, гулять было очень и очень полезно.
Писатель Сергеев страдал. Она находилась, конечно, на даче, и связи с ней не было. Играла в пинг-понг, и к ней все приставали. Еще бы к такой не пристать! Китайцы в их шелковых синих халатах – и те бы пристали, живи они рядом. Они-то придумали этот пинг-понг, они и построили древнюю стену, чтоб только не лезли к ним белые люди. Но даже и это напрасно, напрасно! И Пярну – напрасно, и стенка напрасно, и шапки с шарфами для Женьки и Петьки. Одно не напрасно: ее это тело, улыбка ее, запах светлых волос. Да, Господи, да! Научи: что мне делать?
Полина тем временем сидела дома, на дачу не поехала, хотя в городе стояла лютая жара, и раскаленный асфальт вдоль присыпанных пылью берегов Москвы-реки был густо завален простыми телами студентов, милиционеров и служащих. Не всем же по Пярну гулять! А купаться охота. Неважно, что моря здесь нет. Есть река. А сливки и мы можем взбить, были б сливки.
Полина осталась на лето одна. Внутри ее стыла горячая лава. Ведь ей объяснил тогда друг ее Луис, что лава клубится, как тысячи змей, как змей миллионы, потом застывает. Вот так и с Полиной. Теперь ей казалось, что где-то в квартире звучит этот голос – рокочущий, влажный, – который читает по радио повести. А ей не хотелось, чтоб он здесь звучал. Ей были мучительны воспоминания. Особенно то, как всегда приходилось бежать в тесный душ, где она вытиралась одним, неизменным его полотенцем: махровым, зеленым, с оторванной меткой. И как он ее целовал на прощанье всегда с той же самой затасканной фразой:
– Увидимся завтра.
Куда же исчезла любовь? Или это была не любовь, а… Вот что? Я не знаю.
При этом она себе не представляла, как ей обьяснить потерявшему голову и честно влюбившемуся человеку, что их отношенья ужасны, нелепы. Она была слишком покорной и мягкой, чтоб так вот вдруг взять да и все обрубить. Поэтому лучше ей было остаться на лето одной и подумать о жизни. Но вы согласитесь, что женщине, юной, сидеть на кровати и думать о жизни, не переполняясь тоскою любви, – не только что странно, но и неестественно. Она же цвела, словно сад в Коктебеле, и каждый листочек цветущего сада был неповторим и чудесен по-своему.