Полное собрание рецензий
Шрифт:
Ну вот. А Ирина вышла за Володьку. Лет десять прожили вместе. Он, значит, заводской инженер, она учительница. И у них сын. А Володька с ним почти не играл, потому что уставал на работе. Придет домой, поест, газету на лицо – и спит. Ирина его, конечно, пилила за то, что мало зарабатывает и не ходит с нею в гости. Выражаясь изящным слогом – «в знак протеста игнорировала супружеские обязанности, отказывала в жизненно необходимом». Тогда Володька завел себе любовницу-армянку («Ирине передали: с волосатыми ногами»; это в литературе называется – деталь). Тогда Ирина «изловчилась и зачала ребенка» и даже родила («через девять месяцев», что характерно). Но и дочь не привязала Володьку к семье. А когда Павел, брат Ирины, вместе с одним товарищем подстерег его на улице и избил, Володька, боясь за свою армянку, совсем уехал из Баку. Только его и видели. Зато через несколько лет Ирина познакомилась с Кямалом… Нет, «познакомилась» –
Да. Вваливается к ней, значит, этот Мартин – ну, швейцарец – весь потный, дышит тяжело: сбился от метро не на ту сторону, минут сорок топал по жаре. А она, опять же не будь дура, усадила его, а сама на кухню шасть – и в таз воды до половины… А дальше уже чистое искусство: «…вносит небольшой такой тазик на вытянутых и ставит на пол, прямо перед ним. А потом присела аккуратненько, разрешите, извините… и снимает с него серые ботиночки и носочки, тоже серые…» Тут надо еще про эту Лидию знать: «…кое-какие глупости по части мужиков она себе позволяла и с Колькой, и с Геннадием». Так что если бы литератор-психолог, не жалея таланта, изобразил бы поток мыслей этой женщины из народа, мы прочитали бы: «А ножки, ножки какие, какие пальчики. Маникюр, что ли, делает? Как вспомнила Колькины копыта, прель на ногтях, ничем не выведешь, – от сапог, он все говорил… Лидия как пальчики его увидела – все наперед сразу поняла: сейчас жизнь решается».
Ну вот. А Кямал, если тоже стилем сказать, «работал в правоохранительных органах, в чине капитана. Его отец и брат тоже трудились на этой ниве». И, естественно, «его дыхание – земляника, подмышки – смородиновый лист, живот – сухое сено. Кямал пахнет всеми ароматами земли, чисто и трогательно, как грудной ребенок».
Да. Что значит – женское обоняние. Кто бы мог подумать, что груднички пахнут землей. Если это действительно так, лично я, в крайнем случае, предпочитаю соседство швейцарца, «…этого Мартина, такого необыкновенного, таких вообще мужчин нет, у него даже пот не пахнет, просто как у ангела…»
Ну вот. А Кямал, как на службу придет, первым делом звонит Ирине и шепчет в трубку «такие вещи, о которых принято молчать». От этого у Ирины «пульс начинал стучать в самых неожиданных местах – в горле, например, в губах и много ниже».
Да. А Лидия, вынося грязную посуду, «по дороге завернула к вешалке, понюхала его пиджак, вдохнула – и аж низ загорелся…»
И тут я, наконец, говорю себе: а зачем, собственно, я все это читаю (да и пишу), цепенея в дремоте, – точь-в-точь как в плацкартном вагоне дальнего следования: из разных концов доносятся пронзительные звуки словесного вязанья, сплетаясь в повесть без начала и конца, с припевом-зевком: чего не бывает в жизни? все бывает! охохонюшки, грехи наши тяжкие!
И нет бы попросту, как ямщик – поэту Некрасову: дескать, так и так, барин; очень, дескать, трудно в России женщине (да и в Баку! и даже в сладком Цюрихе, если на то пошло), продавайся она, не продавайся. Так нет же! Непременно надо потревожить всю палитру изобразительных средств, блин, всю гамму, весь спектр! А пуще всего налегают на такую художественную особенность, что каждый персонажик у автора весь как на ладошке, насквозь прозрачный. Притворись он хоть мужчиной, притом запрись в уборной – и там достанут, в физиологию проникнут, и мыслишку ему сочинят, и проговорят как бы его голоском, даром что в третьем лице: «Ему пришлось немного подождать, прежде чем он смог помочиться. В общем, женщина эта его заинтересовала. Несомненно». Чувствуется, не правда ли, швейцарский акцент? Несобственно-прямая речь потому что. А ну-ка прочитаем таким же способом, все равно как открытую книгу, сердце восточного человека в брачную ночь: «Близость с Ирадой, конечно же, получилась. Но не дуэт. Не Моцарт. Так… собачий вальс. Кямал заснул и плакал во сне». А теперь воспроизведем по правилам того же искусства бесхитростный шепот женской души: «…фотография: Мартин в белых трусах до колен и в белой майке стоит возле загородочки, а в руках у него теннисная ракетка. Ну просто сердце останавливается…» А теперь… Но довольно. Довольно, ямщик, хоть и не сказать, что разогнал ты мою неотвязную скуку.
Впрочем, вас ведь, кажется, двое? Или даже больше? И все поете про домработниц – как одна дошла до жизни такой, как другая, наоборот, выбилась в дамки?.. Или не только про них?
В Доме книги продаются десять книг Людмилы Улицкой, пять (но пухлых) – Виктории Токаревой. Лица на фотографиях определенно разные. Повествовательная, так сказать, манера тоже как будто не идентична. Голову на отсечение не дам, потому что насладиться этими пятнадцатью книгами
суждено мне вряд ли. Но такое впечатление, что проза Виктории Токаревой декольтирована отчаянней, вздымается вольней. Звук такой шикарный, почти роскошный: «Провожая любимую женщину в абортарий, он мотал головой, как ужаленный конь». Ни малейших трудностей с выбором слов: «…любовь становилась выше, полноводнее, как уровень воды в водоеме, если туда погрузить что-то объемное…» Фраза Людмилы Улицкой вроде отчетливей – мелким стежком по четкому контуру: «В этот день в нем что-то открылось гигантское из-за этой женщины с тонкой талией, загадочной, с черной икрой и без ванной, даже без душа, с серебряными приборами и небритыми подмышками и такой при этом образованной…» А Виктория Токарева зато бесстрашней в афоризмах. Например, про палку: «…счастье и горе – два конца одной палки. И составляют единое целое». Или так: «…имела свои достоинства и недостатки, как два конца одной палки». Вот именно.Алексей Цветков. Просто голос
Поэма, эссе. – М.: Независимая газета, 2002.
Нам, зоилам, как говорится, один дискурс – что огульно охаивать, что охально огуливать. Чем плоха литература поддельная – любой увидит и без наших очков. А вот растолковать внятно – что хорошего в литературе настоящей? – нижеподписавшемуся вообще-то слабо. В таком случае предпочтительней бы помолчать, сняв невидимую миру шляпу. Так и поступают уважающие себя критики. А таковых – уважающих себя – конечно же, большинство. И по этой, в частности, причине публика не наслышана об Алексее Цветкове. Кое-кто, боюсь, даже не догадывается, что есть такой значительный современник. И рискует упустить «Просто голос» – а эта поэма написана прозой самой лучшей, какая бывает. Прозой, не уступающей стихам Цветкова же – крайне, в свою очередь, неуступчивым.
Так что делать нечего – спешиваюсь (мне-то на самоуважение – плевать!) и смиренно, причем с удовольствием, объявляю: несмотря на повсеместное и безоговорочное торжество ерунды, отчасти даже благодаря – потому что назло, русская словесность по-прежнему производит иногда сочинения, ради которых стоило учиться грамоте.
О, разумеется, это дело вкуса. Ерунда – тоже в кайф: читая, не живешь; коротаешь ненужное время, отдыхаешь от самого себя. А в прозе такого качества, как «Просто голос», читатель, напротив того, прямо-таки вынужден существовать во что бы то ни стало, изо всех сил держась за собственный ум в потустороннем (по ту сторону букв) мире ума иного.
Такой текст представляет собою нарастающий смысл, с каждым оборотом становясь непредвидимей, – и до чего же вам нравится его понимать! Вас услаждает иллюзия, будто вы бодрствуете в чужом сне; на самом-то деле вы не созерцатель, а исполнитель, верней – инструмент. Голос, взаправду воплотивший творческую волю автора, играет на памяти ваших чувств; но вашу внутреннюю речь все равно не заглушает – звуковой тенью она бежит под строкой. Что-то в этом роде, вероятно, переживал бы играющий рояль, умей он любить музыку. Очень утомительное наслаждение, короче говоря. Вот полстранички напоказ.
«Иногда подумаешь – смешно представить, вдруг просвистят столетия, и ученый германец, оксюморон в портках, примется многотомно писать историю империи, исчезнувшей, то есть как бы никогда не бывшей, приснившейся, долетевшей до него с ветром времени в нескольких, скажем, уцелевших обрывках Ливия, в назидание своим полуночным собратьям, не ведая, что и ему с ними куется та же судьба;
или вовсе какой-нибудь сущий скиф во вшах, на корточках в тени кибитки, наврет камышовым пером о подвигах едва ли не такого же, как я, трибуна-сверхсрочника неведомой и давней земли, как и мы читаем порой сентиментальные байки из быта египтян и египтянок, не обинуясь, что сочинитель бывал в этом Египте не чаще нашего, лишь бы интрига покруче, лишь бы египтянку эту угораздило подальше, чтоб ему потом, олуху, искать ее не сыскать. Но пусть хоть и такой, лишь бы выжить и остаться – в нелепом не по мерке плаще досужей выдумки, на небывалой дороге, с чужим щетинистым лицом, в уже неузнаваемой жизни».
Вы угадали: это действительно мемуар древнего римлянина – из первого, если не ошибаюсь, века до Р. Х. Причем так называемые исторические реалии представляются – по крайней мере, мне – достоверными досконально: платье, утварь, архитектура, весь бытовой обиход чудесным образом воскрешены. Собственно, только темпом речи да тембром голоса дает автор знать, что не играет в исторический роман; возможно, намеревался, да бросил.
Во что же тогда он играет? Скажу до предела приблизительно: в вопросы и ответы. Вопросов немного, от силы четыре, а ответ, наверное, и вовсе один, да только еще никто никогда его не получал. Потому что это такие вопросы, что задать их можно исключительно самому себе.