Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Полное собрание рецензий
Шрифт:

А при царизме вообще считалось (и таков был общий европейский глас), будто Ирландия и Россия – сестры по судьбам, близнецы в своей нищете. И наши прогрессисты, а также нигилисты включили Ирландию в свой эзопов язык и приплетали ее отсталую экономику и повальный алкоголизм всякий раз, как желали ущучить родное правительство намеком на низкий уровень жизни народа. С ученым видом знатоков писаревы-зайцевы-елисеевы-щедрины занимались страноведением такого рода: ирландец пьет оттого, что питается одним картофелем; таким удручающим способом он восполняет дефицит калорий; по причине упомянутого дефицита он невосприимчив к просвещению; жертва нещадной эксплуатации, игралище подлого климата (или наоборот, сейчас не помню), ирландский народ, вот увидите, однажды произнесет заветное: ужо тебе! И все такое.

Все стрелы попали в цель, все предсказания сбылись (хотя и в превратном смысле), каждый из мнимых двойников пошел своей дорогой, не оглядываясь.

Ирландия и Россия с тех пор редко вспоминают друг о друге.

Так что эту вот новую книжку стоило бы превознести до небес только лишь за то, что она переведена с ирландского (говорят, и в самой Ирландии сочинение на ирландском – чуть ли не редкость), – будь это даже какой-нибудь боевичок (в смысле жанра).

Но дело обстоит еще лучше: во-первых, перевод хорош настолько, что воспринимается как событие стиля; Анна Коростылева умудрилась извлечь из русской речи несколько новых интонаций; во-вторых же – произведение первоклассное. Философская сатира на миф о национальном характере. Филологическая пародия комического штампа. Заполошно-метафизический трактат об ирландской судьбе. Трагический народный роман от первого лица. Полагаю, что после всего сказанного вы не особенно удивитесь, если я скажу, чье это лицо. Это лицо типичного ирландского рукосуя.

Ну есть же такой штамп, остался такой предрассудок: ирландец ленив, ирландец туго соображает; у него ничего нет, потому что он ничего не делает, а только знай пеняет на неблагосклонную судьбу – которой, впрочем, подчиняется беспрекословно. Есть, оказывается, и другой лубок: зато главная добродетель ирландца – долготерпенье; в бедствиях он до такой степени стоек, а бедствия его так нескончаемы, что это может означать лишь одно: ему предстоят великие дела. Турист, а тем более англичанин никогда не поймет, какая тайна просвечивает сквозь эту смиренную наготу. Уму вообще невдомек, что Ирландию благословил лично Господь Бог, посетив ее инкогнито. Да, он оставил ирландцев мучиться в ней, как в аду, – но лишь для того, чтобы впоследствии вознаградить сторицей. Об этом с несомненностью свидетельствуют язык и фольклор. Ведь и вообразить смешно, чтобы столь могучий, столь правдивый, столь свободный язык достался ни с того ни с сего такому же народу, как все остальные.

«…Испокон веков говорилось, что чистоту ирландского (так же как и святость души) люди могут сохранять только тогда, когда они лишены всех мирских благ…»

Но ждать осталось недолго; час национального возрождения грядет:

«И раз мы истинные ирландцы, нам следует постоянно обсуждать друг с другом проблему ирландского языка, равно как и проблему ирландскости. Не будет никакой пользы от нашего знания ирландского, если мы станем беседовать на этом языке о неирландских вещах. Тот, кто говорит по-ирландски, но не обсуждает вопрос языка, тот в глубине души не истинный ирландец; такой человек не приносит пользы ирландскому духу, и это все равно, как если бы он насмехался над ирландским языком и оскорблял ирландцев. Нет ни одной вещи на свете, столь же милой и столь же ирландской, как истинные истинно ирландские ирландцы, беседующие на истинно ирландском языке на тему самого что ни на есть ирландского ирландского языка. И сейчас я объявляю этот праздник ирландски-открытым!»

Роман написан «в годину бедствий» – вышел впервые в свет в 1941 году, время действия – вроде бы девятнадцатый век. Ирландия тут похожа на село Горюхино, на такие города, как Глупов и Чевенгур. Носители могучего языка под вечным проливным дождем месят босыми ногами непролазную грязь, томясь неизбывной мечтой о горячей картошке. Беспрестанно почесываясь, пререкаются черт знает из-за какой ерунды, неукоснительно используя при этом отменные обороты героического эпоса:

«– Мне сладостно каждое твое слово и почти каждый звук, что исходит от тебя, – отвечала матушка едко, – но будь я проклята, если понимаю, о чем ты сейчас говоришь».

Собственно, и никто никого не понимает, пребывая в сладковатой истоме недоедания.

«– Вот что, Микеланджело, – сказал Мартин О’Банаса, – сказать по правде, немало слов ты сказал, и если только ты прав в том, что сказал ты, то не ложь была сказана тобой, а чистая правда».

Ничем не владеют, кроме языка, – ими же владеет рок – тоже никому, кроме них, непонятный. Только о нем и помышляют; в сущности, с ним одним и беседуют начистоту. Вот и получается повесть о злосчастье, исповедь кельтского горемыки. Спесивый дикарь, но себе на уме, – а слог, смотрите, какой изысканный:

«Поистине, кто, как не я, терпел ирландскую недолю всю свою жизнь – лишения, бедствия, нужду, напасти, невзгоды и дурное обращение, голод и несчастья. Полагаю, что подобного мне не будет уже никогда».

Славная книжка, ей-Богу.

IX

Сентябрь

Дмитрий

Быков. Орфография

Опера в трех действиях. – М.: Вагриус, 2003.

Без малого семьсот страниц довольно приличной беллетристики. Нормальный исторический роман – причем культурный, практически без пошлости. Это само по себе достаточно экстравагантно, – а устрашающее обозначение жанра должно, по-видимому, удостоверить покупателя, что перед ним – не какой-нибудь безвестный Дмитрий Быков, а тот самый! знаменитый! молодой! остроумный! блестящий! ни с кем никогда не согласный и поэтому не похожий ни на кого!

Сколько-то лет назад был в Капелле поэзоконцерт по случаю пушкинского юбилея: сводный, нестройный такой хор литературных светил, – а Дмитрий Быков запомнился, как беззаконная комета, – однако ж не стихами (как обычно, хорошими) блеснул, но гладкими ножками в коротких штанишках.

Он у нас оригинален, поскольку весел взаправду – от веры в себя.

И ему, в самом деле, все удается: и поэмы, и статьи.

Но роман, думается мне, требует от автора веры в кого-нибудь другого – или во что-нибудь. Там должен двигаться воображаемый человек, чья судьба читателю отчего-то не безразлична; не обязательно прекрасный или выдающийся, но, скажем, понятный, либо, наоборот, загадочный… В общем, надо, чтобы читатель на него поставил; чтобы от того, как ляжет в лузу этот шар, зависел чей-то выигрыш, проигрыш…

В «Орфографии» центральный, то есть вездесущий персонаж (именуемый Ять) – явная условность: просто агент автора, его глаза и уши в 1918 году; более или менее сносно загримирован под типичного дореволюционного интеллигента: ни молод, ни стар, не глуп, не зол, не труслив, опрятен; ни иллюзий, ни имущества; отчасти литератор; самое главное – всюду вхож, со всеми знаком; что, собственно, и позволяет нам, так сказать, погрузиться в атмосферу…

Действие происходит в Петрограде (а также и в Крыму) и сводится к разговорам так называемых мыслящих людей на фоне безобразий, творимых озверевшей чернью. Разговоры, само собой, о судьбах России, о путях культуры, и какое поведение благородней, когда империя в опасности.

Темы на вид животрепещущие; но не исключено, что автор хотел выявить тщету всей этой болтовни – тогдашней и нынешней – перед лицом исторического зла, клокочущего в человеческих массах.

Каждая из представленных точек зрения сформулирована убедительно – и не менее убедительно тут же опорочена поступками ее носителей.

А собственных заблуждений у автора (конечно, и у персонажа) нет, поэтому роман читается не без скуки, даром что написан хорошо.

И это была бы самая обыкновенная «Жизнь Клима Самгина» (пожиже, пожиже влей!) – но автор выплывает из трясины: на «Сумасшедшем корабле» Ольги Форш. Поскольку, видите ли, сочиняет историю общежития писателей и ученых, подобного легендарному «Дому искусств», и его войны (верней, идейной склоки) с другим таким же – где обосновалась коммуна футуристов. Историю гротескно-детективную, с финалом фантастическим и жутким (а взамен фактов – метафоры). И тут открывается соблазнительная возможность: как на спиритическом сеансе (при посредстве Ятя) вступить в контакт хоть с Горьким, хоть с Маяковским, вникнуть в роман Ходасевича с Берберовой, насмешливым, сострадательным взглядом окинуть Чуковского, Шкловского… Вот эти-то портреты, или, если угодно, шаржи, – все до единого обидные – пожалуй, примитивные, – но с несомненным сходством, – они представляют интерес. Не сюжетный, разумеется.

«Ять не любил Хламиду, хотя и признавал за ним талант, выражавшийся в подмечании за всеми (и, вероятно, за собою) самых постыдных и мерзких черт. Ежели бы когда-нибудь тот нашел в себе силы написать всю правду, а точней, то, что казалось правдой ему, – нет сомнения, получилась бы гнусная книга, приговор роду человеческому. Чтобы уравновесить это жестокое зрение, он постоянно впадал в экзальтацию и пафос; видя всю грязь и мерзость конкретного человека – без устали воспевал человека абстрактного, никем не виданного, небывалого. К тому же, как любой литератор, испорченный ранним успехом, он способен был делать только то, что нравилось публике, и от мнения ее зависел больше, чем от любых собственных настроений. Он желал нравиться даже не по-женски, а по-детски, готов был врать про себя что угодно, говорить взаимоисключающие вещи, – все искренние порывы давно заместились у него желанием соответствовать читательским чаяниям; надо было, понятно, выбирать между разными читателями, и в начале семнадцатого Хламида быстро понял, что главной-то его аудиторией с самого начала была интеллигенция. Тогда началась его трескучая и фальшивая антибольшевистская риторика – ничуть не превосходившая в эстетическом отношении риторику самих большевиков. Между тем мнение Хламиды давно уже было мнением не самой умной части интеллигенции, образованной посредственности, читающего и думающего большинства; диктат этого большинства был для Ятя всего невыносимее…»

Поделиться с друзьями: