Полынь-трава
Шрифт:
Новая работа Песковского по сравнению с той, которая поручалась ему в первой половине сороковых годов, могла показаться тихой и спокойной… во всяком случае, она не требовала постоянного сверхнапряжения, постоянного естественного и тем более невыносимого приноровления к чуждой его духу обстановке вермахта. Но и эта новая работа была сверхответственной.
Страна, отстоявшая себя, свою идеологию, свое достоинство и разгромившая врага в кровопролитнейшей из войн и понесшая неисчислимые жертвы, старалась не забыть ни одного из тех, кто был так или иначе причастен к победе. Но по великому счету справедливости она была обязана воздать по заслугам и тем, кто развязал войну, кто прислуживал фашистам и теперь предпринимал попытки уйти от возмездия.
1419-й победный день войны, словно бы закодированный в зловещем 1941 году ее начала, ставил на новые рельсы работу одного из офицеров Песковского — Танненбаума— Шмидта.
Это имя тщетно искать в отчетах о судебных процессах, проходивших в послевоенные годы в Воронеже и Курске, Смоленске и Минске… Перед судьями, народными заседателями, государственными обвинителями и защитниками проходили бесчисленные очевидцы и жертвы фашистских преступлений. Они свидетельствовали против предателей и изуверов. Но той поре свидетельских показаний, обвинительных заключений и приговоров предшествовала сложнейшая работа по выявлению и розыску преступников и в самом отечестве и за его пределами.
Ни один виновный не должен уйти от возмездия, ни один невинный не должен пострадать… О, как непросто бывало порой в переплетении судеб и событий отличить фашистского прихвостня от человека, пошедшего на службу фашистам по партизанскому заданию. Как непросто было искать следы военных преступников, заметавшиеся с истинно профёссиональной сноровкой, на разбитых войной — в воронках и колдобинах — и отечественных и европейских дорогах.
Среди тех, кто сидели на скамье подсудимых в Воронеже и Курске, Смоленске и Минске, были люди, не знавшие в лицо Песковского.
Но он знал их.
…Судьба, мимолетно сведшая Песковского и Чиника в предвоенный день в мюнхенском кафе и надолго разлучившая их (Песковский не догадывался пока, кто был хозяином кафе, в которое пригласил его Рустамбеков), снова сводила дороги двух контрразведчиков.
Рустамбеков сказал бы: «Начинается новая работа».
К Томасу Шмидту явился незнакомец. Произнес: «Я от „Вещего Олега"». Крепко пожал руку. Спросил взглядом: «Можно закурить?» Вынул пачку «Кэмэла», угостил Шмидта, сладко затянулся.
— Ну вот наконец и встретились… хотя знаю я вас не менее шести лет. Давайте знакомиться. Зовут меня Чиник, Сидней Чиник. Товарищи, которые устроили нашу встречу, попросили рассказать о некоторых деталях, которые, я полагаю, вам были до этой минуты неизвестны.
Помолчал. Взглянул на невозмутимое лицо собеседника:
— Вы помните, должно быть, двадцать пятое июля сорокового года и невежливый ответ из «мюнхенской библиотеки», в которую вы должны были позвонить в крайнем случае. На том конце провода был я. Знал, что это ваш звонок, но было подозрение, что телефон, который значится под видом библиотеки, рассекречен, что за ним установлено наблюдение, и потому я таким грубым тоном пресек вашу попытку позвонить еще раз. Так что мы с вами знакомы хотя бы по тому, что знаем, как звучат наши голоса. А теперь позвольте сказать, где и когда я познакомился с вами визуально. Вспомните кафе «Серебряный кофейник», где вы встретились с Рустамбековым, и очкастого человека, который молча прошел мимо столика. О вас я уже знал. И знал, что сказал вам в машине Рустамбеков: «Придется поработать». Мне остается повторить эти слова сегодня. Кажется, мы оба можем считать себя учениками Рустамбекова.
— Долго, однако, я вас ждал, — произнес Песковский.
Гость улыбнулся:
— Я тот самый человек, которого вы ждали еще у Марианской колонны и который получил неожиданный приказ не появляться там. Я думал сперва, что хвост за вами, потом начал думать — за мной. Собирался предпринять еще попытку встретиться, но меня предупредили второй раз: никаких связей с вами. А ведь только шесть лет прошло! — Чиник провел рукой по волосам.
—
Я многое бы дал, чтобы хоть одним глазом посмотреть на вас тогда. Противны вы мне были невозможно сказать как. Я только не думал…— Представьте себе, я тоже не думал, мне казалось, что буду иметь дело с куда более солидным господином. Сколько вам было в ту пору?
— Двадцать два.
Помолчав немного, Чиник вытащил из кармана флягу с коньяком:
— Давайте выпьем с вами за Рустамбекова и вспомним тех, кого потеряли. Да не забудутся их имена.
— Да не забудутся, — отозвался Песковский.
Выпили. Помолчали. Первым заговорил Чиник:
— Мне предстоит вводить вас в этот мир. Хочу верить, что буду небесполезен. Я все-таки достаточно хорошо знаю Германию. Чего, кажется, нельзя сказать о моем русском.
— Изучали вдалеке?
— Так точно. Я сын русского моряка. А родился в Пенанге. Так что русским овладел в беседах с отцом… да по самоучителю.
Чиник закурил сигарету, обхватил длинными тонкими пальцами пепельницу, покрутил ее. «Знает, что у него красивые пальцы, и демонстрирует их», — шевельнулось в голове Песковского.
— Итак, давайте поговорим о том, что нас ждет. И начнем обращаться друг к другу на «ты», если вы не возражаете?
— Нисколько.
— Мне поручено принести тебе это, — Чиник выложил на стол самоучители английского и испанского языков. — Ну а для чего, могу только догадываться. Между прочим, раз в месяц из Буэнос-Айреса идут переводы в три боливийских городка… именно туда, где скрываются военные преступники… Может быть, совпадение. А если нет?
— Это-то как удалось установить, о переводах? Разве не держатся они в тайне?
— Быть может, и держатся. Но на главном почтамте Буэнос-Айреса удалось войти в контакт с одним регистратором, незаметным малым… который сделает что хочешь и для кого хочешь, лишь бы ему хорошо заплатили.
— Погляди на это произведение искусства, клерк фотографировал в зале операций и жалел, что не мог воспользоваться вспышкой. — Сидней вынул из портфеля фотографию, на которой был изображен мужчина в низко надвинутой шляпе, матовых очках и с высоко поднятым воротником макинтоша. «Так обычно изображают шпионов в фильмах и книгах», — подумал Песковский. Опершись одним локтем о столик, человек в макинтоше, только что заполнив очередной бланк, сверял его с другим.
— Этот господин больше смахивает на чемпиона мира по бильярду Джемса Рэя…
— А между тем это русский гражданин. По фамилии Уразов. От него тянется не одна нить. И я не исключаю, что нам с тобой предстоит… Прошу тебя, займись серьезно этими двумя языками.
ГЛАВА III
В доме Болдиных достаток. Единственному сыну нет отказа ни в чем. В «Новой русской газете» мальчик вычитывает объявление о том, что близ Колумбуса в США открывается летний лагерь для русских детей «со своей конюшней, лодочной станцией, автомобильным парком и опытными инструкторами». Нимало не думая о том, сколько стоит поездка, говорит отцу:
— Отправь меня в Колумбус, — и показывает пальцем на объявление.
В лагере он не может допустить, чтобы кто-нибудь из сверстников возвысился над ним — на беговой дорожке или в тире. Проиграв состязание, бледнеет и начинает нервно подергивать головой, за что получает прозвище Щелкунчик. Когда первый раз слышит его из уст великовозрастного Вадика, делает вид, что ничего не произошло: все мальчишки в лагере имеют прозвища. Щелкунчик глубоко уязвляет его. Он понимает, что должен принять меры, взбунтоваться. Но уже умеет соразмерять свои силы и претензии. С Вадиком связываться невыгодно, результат сражения может быть только один. Нет, Николай не настолько наивен и безрассуден. Он дожидается часа, когда обидное прозвище слетает с уст двенадцатилетнего неповоротливого толстячка Димы по прозвищу Барабан. Вцепляется в отворот его куртки, легкой подножкой валит на землю и начинает бить, исступленно повторяя: