Портреты пером
Шрифт:
В декабре 1835 года Александр Баласогло получил наконец отставку. Еще месяц дожидался хоть какого-нибудь места по министерству народного просвещения. Тут уже выбора у него не было никакого, и он принужден был согласиться на мизерную должность в хозяйственном столе счетного отделения.
Министерство размещалось в красивом здании на площади у Чернышева моста. Две арки этого здания нависали над проездом с площади в узкий Чернышев переулок. Здесь, в переулке, Баласогло и поселился на казенной квартире, заняв одну темную комнату — окном в коридор.
Глава вторая
Жизнь каждого человека есть диагональ между его характером и внешними обстоятельствами.
Теперь Александр
Он бывал в мастерской скульптора Николая Пименова, восхищался его смелой, размашистой лепкой. Однако сдружиться по-настоящему не позволяло им различие натур: Пименов был весь нараспашку, любил хмельной разгул, а Баласогло — замкнутый, аскетичный — никакой склонности к разгульной жизни не имел.
Зато встретившись у Пименова с архитектором Петром Норевым, Баласогло сразу почувствовал в этом человеке родственную душу. Норев — светловолосый молодой человек в очках — тоже писал стихи, не обладавшие, правда, своеобразием. Художественные вкусы их во многом совпадали. Оба с одинаковым восторгом восприняли новую картину Карла Брюллова «Последний день Помпеи», выставленную в Академии художеств. Баласогло посвятил этой картине стихи:
…Я неуч, но в твоей широкой панораме Ясна твоя мне мысль, о современный ум! Я вижу этот миг, мне внятен этот шум; Здесь жизнь, здесь человек, здесь драма в этой раме!К лету 1836 года Брюллов возвратился в Петербург из долгого заграничного путешествия. Академия художеств приготовила торжественную встречу. Когда Брюллов вошел в распахнутые двери Академии, хор в сопровождении оркестра пропел ему приветствие, сочиненное Норевым:
…Все радостным хором сей день торжествуйте. Воскликните дружно: «Брюллову — ура!»Осенью того же года на выставке в Академии все останавливались перед гипсовой скульптурой Николая Пименова «Юноша, играющий в бабки». Выставку посетил Пушкин. Он сказал: «Слава богу! Наконец и скульптура в России явилась народная!» Пожал Пименову руку, назвал его собратом. Вынул записную книжку, написал экспромт «На статую играющего в бабки», вырвал листок и вручил его скульптору.
Император Николай слышал общие похвалы работе Пименова и повелел выдать ему две тысячи рублей. И, кроме того, повелел отлить статую из металла, но только непременно «с драпированием части обнаженного тела полотенцем».
Встречи с художниками скрашивали одиночество Александра Баласогло. Но чаще, вернувшись со службы домой, он весь вечер лежал в своей темной комнате, глядя в потолок или в перегородку, и раздумывал обо всем, что узнал и увидел в окружающей жизни…
Питался он пирожками и сайками близкого Гостиного двора. «А таскаться по чужим обедам — не умел во всю мою жизнь», — с достоинством вспоминал он впоследствии.
Один раз рискнул он выбраться «в свет». Рассказывал об этом позднее, в сочинении, где о себе писал в третьем лице — «душа»:
«Раз она попала как-то на бал…
Все разубрано, разукрашено, разодето… Накурено, раздушено… Музыка помолчит-помолчит, да и поиграет… Красавицы прохаживаются в нарядных воздухообразных платьях… Мужчины мнут за ними шляпы… Другие мужчины и другие дамы, посолиднее, деликатно, живописно, благоуханно сидят за столами и играют, не играя, в карты…
…Кого ни попытается [„душа“] о чем-либо спросить, — на нее поглядят так просто, но между тем так в-кратке долго, что она забудет, о чем и спрашивала!.. Ответы как будто и не сухие, но все такие отрицательные в своем внутреннем, тонномсмысле… Или — совершенное молчание и удаление особы. Или — самое вылощенное, самое глянцевитое, самое палисандровое „да“ — и не больше…
Душа помяла-помяла шляпу, поглядела
на танцы, на карты, на лица — и, проклянув сама в себе всю эту странную и неприступную и непостижимую толпу, поплелась с половины бала тишком восвояси, чтоб никогда уж больше и не заглядывать на подобные сборища…»Потрясающая весть разнеслась по зимнему Петербургу — умер смертельно раненный на дуэли Пушкин.
Пушкин! Баласогло чтил его как никого другого. Особенно любил его поэму «Цыганы». Каждую новую главу «Онегина» впитывал как учебник жизни. Признавался: «Что читал, о чем упоминал Онегин или его неоцененный автор не только целой строфой и картиной, но даже и мимоходом, одной строчкой, одним словом» — все это Александр Баласогло еще на черноморских берегах, будучи совсем юным, считал непреложным долгом «узнать, достать, прочитать, увидеть» самому. Так, целых пять томов «О богатстве народов» он прочел от доски до доски только потому, что в «Онегине» есть стих: «Зато читал Адама Смита…» Усердный юный читатель почти ничего еще не мог понять в этом ученом труде, но одно место — «о том, как освободились из-под ига феодалов общины и около замков повозникали вольные города», — перечитывал «с несказанным счастьем: это был оазис рая в обширных песчаных степях знаменитой книги…»
Несомненно о Пушкине, а не о ком-либо другом, Александр Баласогло написал:
Когда в восторге обожанья Держу я гения труды — ………………………… Ни напряженного искусства И ни труда не вижу в них, Но будто собственные чувства Мне выражает каждый стих. Как будто эти ощущенья Я испытал в забытом сне, И дар такого ж вдохновенья Таился, кажется, во мне …………………………… И вдруг в творении чужом Предстал пред очи так нежданно, Как идеал мой, бывший сном, В чертах лица моей желанной.И вот теперь Баласогло пришел с Чернышева переулка на Мойку, к последней квартире великого поэта, где уже толпилось множество людей. В полутемной комнате с завешенными окнами мерцали свечи в огромных шандалах. В горестном молчании смотрели все на неподвижные восковые веки умершего, на его впалые щеки, на курчавые волосы, темневшие на атласной подушке, на завязанный под самым подбородком широкий черный галстух.
Зачем не двинул он хоть бровью, Не дрогнул жилкою руки, Когда весь мир с такой любовью Вкруг задыхался от тоски! —так, вспоминая о смерти Пушкина три года спустя, писал Баласогло.
Он не имел возможности хотя бы два раза в неделю отлучаться от службы для того, чтобы посещать университет. На это князь Ширинский-Шихматов решительно отказался дать ему позволение. «Я ручался, — рассказывает Баласогло, — что все дела, какие у меня ведутся, будут идти решительно тем же ходом, как и всегда. Нет!»
Позднее он узнал, что князь неоднократно спрашивал о нем у начальника счетного отделения Тетерина. И тот всякий раз «отзывался обо мне, — с возмущением пишет Баласогло, — что я нерадив к службе — нерадив! Когда я, сверх своих обыкновенных занятий, сдал запущенные ими в 20 лет дела в архив, приведя их в самый строгий порядок…»
Однако понять Тетерина оказалось легко.
Дело в том, что к Чернышеву переулку примыкали строения рынка — Щукина двора. Эти строения принадлежали почему-то ведомству народного просвещения. Рынок был для министерства доходной статьей, причем ведал доходами именно Тетерин. Этот «отвратительный взяточник и тиран подчиненных, державший в ежовых рукавицах весь Щукин двор, ел и грыз меня каждый божий день, — рассказывает Баласогло, — вообразив, что я посажен к нему князем для наблюдения за его поборами с купцов, чего я и во сне не видел…»