Портреты пером
Шрифт:
Уже много лет жил в Николаеве Александр Пантелеевич Баласогло, оторванный от мира, где происходили большие события, где издавали журналы, путешествовали по разным странам, собирались в тайные общества, стреляли…
Что оставалось делать ему, больному, издерганному, нищему, в одиночестве беспросветном?
«Вместо прежних стремлений в дальние назначения, — печально писал Баласогло, — мы осваиваемся с одною, уже неразлучною мыслью: нельзя ли, не попавши целую жизнь никуда, все-таки быть полезным, для своих и чужих, хоть чем-нибудь на свете?.. Правда и то, что и мы таки как-то все было просбирались…Да, дело в том, что прохворали, да протосковали, да прождали…»
Он уже не надеялся, что какой-либо журнал заинтересуется его трудами. Остается, думал он, «снаряжать, сколачивать в море свою посудину на свой страх и отвагу…». А что, если собрать сумбурные свои записи — кое-что ведь накопилось за последние годы, — да и попытаться напечатать отдельно
«все
Выдыбай нас, боже!
Поборай за нас, морской бог — Николай Угодник!!!
Наша отдельная жизнь, как бы она ни была потрясена, нейдет тут в расчет ни на волос! Тут, как вы поняли, речь идет только о том, чтобы спасти с разбитого корабля все, что возможно… Так что же прикажете спасать? что вышвыривать?.. Отдельные листы, на выхват, нашарап, из шканечного журнала?..
„Да! да! да!.. Вот это так — так!!. Скоро будет гласный суд — так оно, того, пригодится!.. Подавай что-нибудь еще!!.“
Да ведь это наши частные письма, маранья, проекты, записки, вздор!!.
„Давай, давай сюда!.. Этого-то нам и нужно!..“
И тут матрос — бултых! — в море — целый сундучище с бумагами!.. Без замка!.. Талыпандается!.. Крышка хлопает!.. А ветерок так и уносит: то листок, то клочки, то целые тетради!!.»
В июне 1869 года Аполлон Николаевич Майков получил письмо.
«Постоянное участие, которое вы принимали в нашем семействе, дает мне смелость обратиться к вам», — писал ему Владимир Баласогло. И рассказывал далее, что в свое время поступить в университет ему не удалось, пришлось идти в Константиновское артиллерийское училище. Оставленный в Петербурге по окончании училища, он попал в Охтинское капсюльное заведение. В апреле минувшего года там взлетел на воздух один барак с гремучим составом, причем убило на месте четверых. «Я был свидетелем этого, — писал Владимир Баласогло. — Вы, верно, слышали об этом взрыве?.. Вскоре за тем, а именно 2-го мая, я находился в кладовой с двумя рабочими при пересыпке-капсюлей, которых было до 1 пуда; все эти капсюли вспыхнули у нас в руках, и мы едва успели выбежать с основательно спаленными физиономиями, руками и платьем. От этой обжоги я проболел до сентября. Когда раны все зажили (они вообще были неглубоки), я опять отправился в свою мастерскую… У нас произошел опять взрыв, причем убило одного человека и разрушило один барак. В это время я находился в другом здании, но стоял у окна… окно раскрылось или разбилось, не помню, и сотрясение воздуха было так сильно, что мне показалось, что все вокруг меня разрушается… с того достопамятного дня я обратился в самого жалкого труса… на днях мне поручили везти 3500 пудов пороха в Свеаборг… я насилу отделался от этой комиссии. Теперь я вижу ясно, что должен бросить военную службу… Я прошу вас рекомендовать мне какое-либо место по штатским делам или даже частное место… Если вы помните моего отца, то я должен вам сказать, что унаследовал многие черты его характера, и в усидчивости и любви к труду, пожалуй, не уступлю ему, но главная разница между нами та, что он, говорят, имел сильную волю, а я весьма малодушен: неудачи приводят меня в отчаяние, и в большинстве случаев я раб обстоятельств… я малодушен и слаб духом по сравнению с отцом, который не менял так легкомысленно своих решений.В последнее мое свидание с вами (в 1861 году, если не ошибаюсь) я застал вас больным, но я заметил, что вы с удовольствием вспомнили моего отца, из чего я заключил, что, вероятно, в прежние годы вы во многом друг другу симпатизировали, хотя, на мой взгляд, в характере отца было гораздо больше страстности, чем той детской восприимчивости нервной системы, соединенной с недетским пониманием вещей, которая главным образом характеризует настоящих поэтов… Мне, может быть, придется краснеть за это письмо, потому что я пишу его, сам хорошенько не понимая, насколько это прилично… Более всего, конечно, меня может огорчить ваше молчание, но, ради бога, не стесняйтесь и этим и не отвечайте на это длинное и глупое письмо, если найдете к тому причины, — это прибавит не очень много горечи в мою уже прогорклую жизнь».
Ответ Майкова на это письмо неизвестен. Так или иначе, с военной службы Владимир Баласогло не ушел. По призванию он был ученым, с юных лет увлекался энтомологией, вступил в Энтомологическое общество, стал ездить во время своих отпусков в научные экспедиции, некоторые открытые им виды жуков с тех пор носят его имя…
Александр Пантелеевич дождался жалкой пенсии — восемьдесят пять рублей в год. Он едва сводил концы с концами. Уже нигде не преподавал и не мог преподавать: был совсем больным и немощным.
В 1872 году умер, уже глубоким стариком, его отец.
В 1873-м до Николаева была достроена железная дорога. Теперь отсюда можно было поехать в Петербург на поезде — были бы деньги…
И не просто съездить в Петербург хотел бы Александр Пантелеевич, но привезти туда свои неопубликованные и хоть как-то завершенные сочинения. Не приезжать же ему, литератору, в столицу с пустыми руками…
В октябре того же года он решился еще раз обратиться письмом в Третье отделение, снова просить о возврате старых рукописей. Ждал, ждал, —
когда же будет ответ?.. Нет, так и не ответили. Может быть, просто потому, что за давностью лет не могли отыскать эти рукописи в своем огромном архиве.В мае 1874 года Баласогло послал письмо в Петербург Николаю Николаевичу Тютчеву, с которым всякие связи оборвались давным-давно. Ныне Тютчев был одним из членов комитета Литературного фонда.
«Теперь, как и в те дни, когда Вы снаряжали меня в путь, в Петрозаводск, — писал Александр Пантелеевич, — выдается столь же особый, как и роковой для моих дел случай в моей жизни… Отсутствие всяких денежных ресурсов отнимает и всякую отдаленную идею о том, чтобы рисковать хотя бы и на самую краткую отбывку из этого града моих мучений в Ваш — некогда, и столь сердечно, мой — Петербург… Все-таки не отчаиваюсь завести здесь — коли не удалось в Петербурге —и не для одного своего пропитания… издательство…»
Далее в письме Александр Пантелеевич восторженно отзывался о новой книге Анненкова «Александр Сергеевич Пушкин в Александровскую эпоху» и спрашивал:
«Может быть, еще сохраняете все те дружеские отношения, в каких я Вас знавал… с бесценным по его слогу, остроумию, колориту описаний, какими я некогда был так пленен… когда читал впервые его путешественные письма из Германиив тогда не чуждые нам всем „Отечественные записки“;а теперь… может быть, даже и единственным писателем, который так всемирно тонко, университетски консеквентно, поэтически неотступно и беспримерно любовно понимает нашего А. Пушкина…доставляя время от времени столько неописуемых восторгов хотя бы только одному уму в целой нынешней „природе“ — уму литератора, загнанного бурями на самое дно и на привязь глушайшей провинции, т. е. именно Вашему покорнейшему слуге…»
О самом существенном для него Александр Пантелеевич написал только в конце письма: просил Литературный фонд поддержать его просьбу в Третье отделение о возврате рукописей. И, если возможно, ходатайствовать о назначении ему хотя бы не столь нищенской пенсии, какую он получает ныне… С отчаянием вспоминал Александр Пантелеевич о своих рукописях, уничтоженных в Одессе им самим: «Где я их теперь добуду! Когда и после битые два-три года я не мог вспомниться и уравновеситься в самом себе и не только удосужиться, чтобы снова положить на бумагу хотя бы только наиважнейшие из них по памяти… Не хочу самосознательно быть, во второй половине XIX века, автором-самоубийцей или душегубом детей своей мысли!.. Пусть же лучше пролежат они в своем неисправном, неоконченном и отчасти ученическом виде до будущих времен, чем погибнут гуртом и бесследно!.. Невозможность же привести все это в надлежащий публичный и законченный вид для печати — о чем я только и думаю, возясь со всем тем, что намарано мною вновь и вновь, уже после войны, — постоянно меня мучит и бесит…» А между тем в Николаеве, писал Александр Пантелеевич, «меня хозяева квартир гоняют, как собаку, из одного мерзкого угла в другой…»
Николай Николаевич Тютчев написал председателю Литературного фонда Заблоцкому-Десятовскому: «Уезжая за границу, посылаю Вам, многоуважаемый Андрей Парфенович, письмо, только что полученное мною, для передачи в Литературный фонд, от старика Баласоглу, которого я считал давно умершим. Я встречался с ним в сороковых годах. То был честнейший, но бестолковый и полупомешанный идеалист и фантаст. Он издал как-то книжку о букве ; по поводу истории Петрашевского просидел более полугода в крепости, лишился там последнего равновесия характера, был выпущен с расшатавшимися нервами, признан невинным, выслан из Петербурга — и с тех пор бедствует… Посылаю все это на Ваше усмотрение».
Комитет Литературного фонда рассмотрел письмо Баласогло и решил: «Оставить без последствий, так как удовлетворение подобных ходатайств к обязанностям комитета не относится».
Когда Муравьев-Амурский навсегда уезжал из Иркутска, он оставил там среди прочих бумаг старую рукопись Баласогло «О Восточной Сибири» — она Муравьеву более была не нужна.
И вот в феврале 1875 года эту рукопись опубликовал журнал «Чтения в обществе истории и древностей Российских при Московском университете». Статья появилась без подписи, автор ее оставался неизвестен и тем, кто прислал ее из Иркутска, и редакции журнала…
В октябре того же года «Николаевский вестник» поместил объявление о выходе из печати в Николаеве книги А. Белосоколова «Обломки».
Это была, собственно, не вся книга, а лишь вступление к ней — «первый обломок», как сообщал автор. Он обращался к читателям: «Вы так, может быть, прочитаете и дождетесь целойкниги…»
Книжечка вышла тиражом в триста экземпляров по цене двадцать пять копеек серебром. Таким образом, если только все экземпляры удалось распродать, за книжку было выручено всего семьдесят пять рублей; это, наверно, едва покрывало типографские расходы, так что автор не заработал решительно ничего. Продавалась ли книжка за пределами Николаева — неизвестно. Никаких отзывов в печати не появилось. Да и странно было бы рецензировать одно лишь вступление к некой обещанной автором целойкниге. В этом вступлении были и обрывистые рассуждения автора о морской службе, и старая моряцкая байка, и туманные размышления о прочитанном, причем автор явно не договаривал до конца… Этот «первый обломок» сам выглядел грудой обломков, за которой угадывалась разбитая вдребезги жизнь.