Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Выехал он 25 мая по Военно-Грузинской дороге.

Неприступный, горами заставленный, Ты, Кавказ, наш воинственный край, Ты, наш город Тифлис знойно-каменный, Светлой Грузии солнце, прощай!

Впрочем, он рассчитывал вернуться.

Глава третья

«Ты пишешь, что попал в море семейных споров, несогласий и хлопот в твоей семье и удивляешься пошлости, тривиальности, глупому порядку жизни в Рязани», — писал Золотарев Полонскому в ответ на письмо с рассказом о приезде к отцу в Рязань.

Полонский тогда ясно ощутил, как отдалился он от своих родных, от их быта, от узкого круга их интересов и забот. И отец, который

любил его, жил словно бы в ином мире. Озабоченный материальным и служебным положением сына, он был безразличен к его призванию литератора.

Яков Полонский задержался в Рязани всего на несколько дней.

Еще в Тифлисе он составил для себя список знакомых, которых непременно надо посетить в Москве и в Петербурге. В списке московских знакомых первым у него значился доктор Постников. Потому что в доме доктора можно было надеяться встретить Соню или ее сестру.

Правда, Соня уже носила другую фамилию — Дурново, она недавно вышла замуж, и, вероятно, Полонский об этом уже знал…

Застревать в Москве он теперь не собирался. У Постникова был, но увидеть Соню не привелось. Навестил многих знакомых — Вельтмана, Аполлона Григорьева, Кублицкого и других. Заглянул по старой памяти в университет, пожал руку университетскому сторожу Михалычу.

Кублицкий теперь считал себя музыкальным критиком: печатались иногда в «Московских ведомостях» его отзывы о спектаклях и концертах. При этом он, по словам Полонского, «очень гордился своим кабриолетом, своим костюмом, кой-какими успехами у дам и своими рецензиями…»

Григорьев снова жил в Москве. Он уже был постоянным критиком журнала «Москвитянин». Полонский прочел ему вслух «Дареджану», и Григорьев нашел, что эта вещь не без достоинств.

Надо было двигаться дальше.

Солнечным утром запряженный четверкой лошадей дилижанс привез его в Петербург.

Надежды свои возлагал Полонский в первую очередь на рекомендательное письмо князя Воронцова — касательно «Дареджаны» — директору императорских театров Гедеонову.

«Гедеонов принял меня гордо и холодно, — вспоминает Полонский, — не как заезжего гостя, а как подчиненного, пробежал письмо князя наместника и сказал мне, чтобы я потрудился за ответом обратиться в Третье отделение». То есть в то самое грозное учреждение, что вело тайный контроль за направлением умов и могло всякую неблагонадежную личность скрутить в бараний рог.

К кому же именно следовало обратиться? Гедеонов «назвал мне лицо (фамилии которого я не помню)… — рассказывает Полонский. — Я отнес ему рукопись Дареджаны— он принял ее и обещал мне свое содействие. Через месяц или два это же лицо с необыкновенной ласковостью в глазах и голосе убеждало меня, что драма моя не может быть на сцену допущена — по той простой причине, что она историческая, а историческая она потому, что в ней действуют цари и царицы — хоть и имеретинские 17 столетия — и все-таки невозможные для сценического представления. Лицо (очень приличное, длинноватое, гладко выбритое, с хитрым блеском в серых глазах и с тонкими улыбающимися губами) советовало мне отечески о драме отложить всякое попечение и написать что-нибудь другое, а лучше всего ничего не писать».

Полонскому стало ясно: шансов напечатать «Дареджану» в Петербурге нет. Что ж оставалось делать? Он сразу же переслал рукопись драмы в Москву — Кублицкому. В письмах Кублицкому и Григорьеву просил попытаться пристроить ее в «Москвитянин».

Получил он письмо от Сони — теперь уже Софьи Михайловны Дурново — и взволнованно отвечал:

«Я в сотый раз перечитываю письмо ваше и вижу, что на него отвечать никогда не поздно — но что отвечать? — что я помню все — что я уважаю вас — что видеть и слышать вас желал бы от всей души, от всего сердца — зачем? Я и сам не знаю. Много прожил с тех пор, как мы расстались… Из этого омута страстей и впечатлений, всего того, что мы называем жизнью, душа моя вынесла и до сих пор сохраняет свято образ ваш…

Вы пишете, что стали женщиной довольно пустой и нелепой,я вам не верю — что вам за охота унижать себя. В вас был такой богатый запас всего истинно прекрасного и прекрасно женственного, что я не верю вам — не верю точно так же, как когда-то я не верил вашему сердцу — и не ошибаюсь точно так же, как я не ошибался за несколько дней до моего выезда из Москвы…

Вы пишете, что во имя дружбы я многое могу простить,извинить

вам. Боже мой! В чем вы виноваты? В чем я могу обвинять вас. Разве не довольно для меня и того, что вы меня помните. Я был прав, когда без цели, без плана ускакал из Москвы, чтобы только испытать себя, чтоб не обмануть и не обмануться.Вы были также правы, когда отдали ваше сердце другому. И всего лучше обратиться к настоящему — как вы поживаете, что делаете? Скучны или веселы? Пишите к вашему старому другу!»

Она больше не написала ничего.

И что-то ни от Кублицкого, ни от Григорьева не было никакого ответа. Прождав месяца два и уже совершенно упав духом, Полонский послал письмо редактору «Москвитянина» Погодину — хотел узнать наконец о судьбе рукописи.

Другое письмо послал Золотареву. Спрашивал совета: не махнуть ли рукой на свою злосчастную драму и не вернуться ли, не задерживаясь дольше, в Тифлис?

За август и сентябрь ему из Тифлиса еще высылали жалованье, но затем перестали высылать. Не мог же он рассчитывать, что ему будут платить жалованье за время самовольной задержки в отпуске.

Однако Золотарев написал: «…советую оставаться в Петербурге… Подумай, во что обойдется дорога сюда, снова обзаведение всем нужным…»

«Вернуться на Кавказ я не мог, — вспоминает Полонский, — на дорогу не хватало денег, занять было не у кого — и я послал в Тифлис просьбу об отставке — признаюсь, послал не без невольного сожаления».

Утешало одно: Погодин взялся напечатать «Дареджану» в своем журнале.

В апреле 1852 года Полонский ненадолго прикатил в Москву. Драма его печаталась в «Москвитянине» с цензорскими исправлениями и сокращениями — начиная с заголовка «Дареджана, царица Имеретинская» — тут было вычеркнуто слово «царица».

Никакого успеха автору «Дареджана» не принесла. Журнал «Современник» поместил краткий и, надо признать, справедливый отзыв: «…г. Полонский человек несомненно даровитый, он пишет очень хорошие стихи, которые, между прочим, печатались и в „Современнике“, но это еще не значит, что г. Полонский может создать драму».

Денег она ему тоже не принесла. Сохранилась записка Полонского, посланная Погодину в Москве: «Письменно я прошу вас о том же, о чем просил вас лично. Вы должны мне девяносто семь руб. 75 копеек; без этих денег не могу я двинуться в Петербург… Приехал бы сам, да дороги извозчики».

В Петербурге он снимал комнату в дешевой квартире на углу Колокольной и Дмитровского переулка. На службу устроиться не удавалось. За стихи в журналах платили ему по пятнадцать копеек за строку.

Ежедневно он шатался по Невскому проспекту, где всегда мог встретить кого-нибудь из новых знакомых.

В Петербурге «судьба свела меня, — рассказывает Полонский, — с одним милейшим человеком, всеми силами души своей преданным литературе, образованным, страстным любителем поэзии — почти энтузиастом — и в то же время простейшим из простейших смертных. Этот человек был маленького роста, худенький, одетый щеголевато, постоянно в желтых перчатках и в круглой новомодной шляпе, но — бледный, как мертвец». Его «как бы не совсем прорезанные глаза казались двумя черными щелками» под высоко поднятыми черными бровями. По близорукости он носил очки.

Это был молодой литератор Михаил Илларионович Михайлов. «Мы сошлись с ним сразу, — вспоминает Полонский, — я прочел ему свой рассказ „Тифлисские сакли“, он наизусть прочел мне мои же стихотворения». И пригласил Полонского к себе — жил он на Малой Морской.

Полонский пришел, поднялся на четвертый этаж.

— Слушай, хочешь жить со мной рядом? — спросил Михайлов, едва Полонский вошел в его комнату.

— Разумеется, хочу, а что?

— Есть комната, пятнадцать рублей в месяц. Хочешь, посмотрим?

Вышли в коридор, Михайлов открыл соседнюю дверь. Предлагаемая свободная комната оказалась маленькой, с одним окном, зато чистой, с паркетным полом и высоким потолком. «Сразу она мне понравилась, — вспоминает Полонский, — позвали мы хозяйку и условились, на другой же день я переехал».

У хозяйки квартиры, польской дамы, был слуга Сигизмунд, по утрам он приносил самовар в комнату к Михайлову, затем стучался к Полонскому — звал чай пить.

Так что виделись они теперь каждый день; «чай, сахар, булки покупались на общие деньги, — вспоминает Полонский, — только обедали мы порознь — где бог послал. Естественно, что, поселившись так комфортабельно, надо было добывать средства» на повседневные расходы — хотя бы рублей тридцать в месяц.

Поделиться с друзьями: