После дождика в четверг
Шрифт:
Она опустилась на стул у Севкиной кровати, опустилась тяжело, не глядя, и волосы почти закрыли ее лицо. Она сидела молча, и Терехов прохаживался молча от тумбочки и до стола, дотрагивался иногда, сам не зная зачем, до помазка, чувствовал себя скверно, а Надино присутствие злило его и казалось ему бессмысленным и противоестественным.
– Почему ты меня не гонишь? – подняла голову Надя.
– А почему я тебя должен гнать? – спросил Терехов, так и не прекратив свое хождение.
Она не ответила, и вновь уселась между ними неуклюжая тишина, наблюдала за ними с ехидцей, и Надя ладонями быстро закрыла лицо, заплакала, зашептала, всхлипывая:
– Что я наделала!.. Что я наделала!.. Терехов,
Терехов остановился, теребил нервно щетину на подбородке, суматошное свое желание подойти к Наде, успокоить ее он подавил жестоко, молчанием своим предоставляя Наде возможность выплакаться, раз уж она не могла сделать это где-нибудь в ином месте.
– Почему ты меня не гонишь? – спросила Надя.
Терехов пожал плечами, движением этим говоря: «А собственно, почему я тебя должен гнать? Меня уже ничто не волнует, и ничему я не верю, а этим слезам в особенности, к тому же мне уже все равно, и я сейчас спокоен, и, есть ли ты, нет ли тебя, мне безразлично».
– Хорошо, – сказала Надя, вытерла слезы. – Я больше не буду реветь. Ты меня извини.
– День чудесных извинений, – сказал Терехов и не улыбнулся.
– Да… – рассеянно сказала Надя.
Терехов, подумав, присел у окна, Надя была сбоку, за его плечом, и он на нее не смотрел.
– Ты знаешь, зачем я к тебе пришла?
– Нет, – сказал Терехов. – Не знаю.
А в голосе его было: «Не знаю, да и знать мне не интересно».
– Плохо мне, Павел, ох и плохо… Что я наделала…
Терехов обернулся, Надины слова, произнесенные, как ему показалось, с надрывом, его испугали, но он тут же понял, что относятся они к ее нравственному состоянию, а не к физическому и что не упадет она сейчас в обморок, не случится с ней удар, и он снова стал глядеть в оконное стекло.
– Ты меня не слушаешь, Павел?
– Слушаю…
– Ничего у нас с ним не выходит… С Олегом… Ничего… Что я наделала!
– Ты пришла, чтобы я тебя успокоил?..
– Не знаю, зачем я пришла…
– Ты сумасбродная девчонка. Ты сама это прекрасно знаешь… Через полчаса у тебя изменится настроение, и ты отругаешь себя за то, что приходила сюда.
– Нет, Павел. У меня не изменится настроение…
– Но ты хочешь, чтобы я тебя успокоил?..
– Ничего я не хочу… Я тебя люблю, Павел…
– Вот как? – удивился Терехов.
– Я тебя люблю, Павел…
– Зачем же тогда… – начал было Терехов, но осекся, почувствовав, что сказать ничего не сможет, да и не узнает ничего больше; сто раз ему казалось, что она любит его, сто раз он убеждал себя в этом, нервничал и расстраивался, сто раз он надеялся на то, что она любит его, а все остальное обман, и потом сам разбивал свои надежды, теперь же, услышав Надины слова, увидав глаза ее, он растерялся и не понимал, что ему делать, как быть ему, не понимал не разумом, а всем существом своим, как ему быть, как жить ему.
Надя смотрела ему в глаза и не отводила взгляда, и Терехов знал, что она сказала ему правду. Глаза ее были влажные, добрые и растерянные. Глаза ее были любимые, и нужно было подойти к Наде и обнять ее и целовать эти любимые глаза. Все, что было между ними раньше, все, что было между ними и другими людьми раньше, все стерлось, все не имело ни малейшего значения, ничего не было и вовсе.
– Ты мне не веришь? – спросила вдруг Надя.
– Не верю, – сказал Терехов.
Он сказал это и сам удивился, что произнес эти слова, удивился глупой и дешевой лжи их и их суровости и отругал себя, но стоял молча и не кричал: «Я вру, Надя, не верь мне…»
– Я понимаю тебя, – сказала Надя и опустила глаза.
Плакала она или нет, Терехов не видел, наверное, не плакала, а просто сидела отрешенная от всего, что
было перед ней, и, может быть, о нем, Терехове, забыла, сидела сжавшаяся, ставшая вдруг маленькой, и Терехову было жалко ее, а подойти к ней он не мог.– Конечно, после всего, что случилось, после вчерашнего, – проговорила Надя, – ты мне не будешь верить…
– А ты сама себе веришь? – обернулся к ней Терехов.
– Не знаю, – прошептала Надя, – ничего не знаю…
Она замолчала и снова как будто бы отключилась от всего, что было перед ней, силы истратив на признание, в которое теперь Терехов начинал не верить. Нет, он понимал, что Надя говорила искренне, и ей на самом дело было плохо, и сейчас, сию минуту, ей казалось, что она любит именно его, Терехова, и никого больше, но эта несчастная сия минута должна была пройти, не могла не пройти, и все встало бы на свои места, мало ли в Надиной жизни было подобных сумасшедших минут. Все и должно было встать на свои места, и вчерашний день со свадьбой при свечах никто отменить не мог, из памяти выкорчевать его никто не мог, и Терехов помрачнел, и обида завозилась в нем, подсказывая Терехову мысли злые, он стоял и уверял себя, что простить Наде вчерашний день никогда не сможет, он считал теперь, что Надя предает Олега и его собирается вовлечь соучастником в это предательство младшего брата.
– Я все время уверяла себя, что люблю его, а не тебя, – сказала Надя, – я все время успокаивала себя этим. И мне стало казаться, что я люблю его, а не тебя… Я поверила в это… А теперь все полетело.
– Да? – сказал Терехов.
– Ты мне можешь не верить, Павел, это твое право…
– Спасибо за это право…
– Или ты ничего не помнишь, Павел…
– Может, у вас начались семейные сцены? – сказал Терехов и понял тут же, что сказал пошлость, но не смутился, потому что ему хотелось говорить Наде слова грубые и сердитые.
Но она, к его досаде, не заметила этих слов, а все думала о своем, что-то вспоминала или силилась понять и решить что-то важное для себя и для него, Терехова.
– Ты не забыл, Павел, как ты шел по дуге моста, ночью, и мы ждали тебя на той стороне канала, и я ждала тебя? – спросила Надя.
– Было такое, – сказал Терехов, – ну и что?
– Ничего, – сказала, сникнув вдруг, Надя, – ничего.
«Мало ли всякой ерунды случалось в моей жизни», – подумал Терехов.
– Я тогда стояла мокрая, дрожала, платьишко носила тоненькое. Но какое небо было чудесное, ты помнишь? Какое-то густое и тягучее. Мне казалось, что в нем можно плавать. Нырнуть в него и плавать. И мне еще казалось, что тебе это легко сделать, шагнуть с той волшебной дуги в небо. Я тебе завидовала…
– Не помню я никакого неба, – сказал Терехов. – Я смотрел под ноги. Хорошо еще, что на металле дуги были заклепки, они не давали скользить подошвам.
– А дня через два я сама прошлась по той дуге над каналом, тоже ночью, не удержалась. Только меня никто не ждал на другом берегу. Да мне и не нужен был никто. Никто. Знаешь, все те дни какая-то тоска сидела во мне. И не знаю, по чему. Мне казалось, по тому тягучему небу. И еще мне казалось, что если пройдусь по твоей дороге, но ночной дуге над черной водой, я на самом деле смогу шагнуть в небо и искупаться в нем. Или смогу провести указательным пальцем свою полоску по небу, чтобы кто-нибудь подумал, что это упала звезда, и загадал желание, самое-самое, и оно бы сбылось. И когда шла по дуге, я смотрела только на небо и не видела твоих заклепок, я же все-таки ловкая, и ноги у меня сильные, не свалилась. Но небо так и не стало ближе, и даже оттого, что оно не стало ближе, оно стало дальше. Понимаешь? Почему так? Может быть, вообще нельзя приблизиться ну хоть на шаг к своей мечте, к своей тоске, к своей радости…