После дождика в четверг
Шрифт:
– Очень может быть, – сказал Терехов.
– А почему, почему так, Павел? Почему? Почему такие глупые люди, и радость, счастье ли их куда-то тянет, как воздушный шар корзину, а дотронуться до него нельзя, оно недостижимо… Или это я такая глупая… И что я тут наболтала…
Терехов молчал, подчеркивая этим самым, что вынужден стать ее слушателем, а это дело нелегкое, но, впрочем, он выполнит требования вежливости, хотя сам в разговоре участвовать не будет, и рассчитывать на его сочувствие Наде бессмысленно. Желание подойти к ней и обнять Надю после ее слов о любви к нему теперь казалось Терехову слабостью, которой он будет еще стыдиться, теперь-то он был уверен точно, что Надин приход – это минутное сумасбродство, и вызвано оно или размолвкой с Олегом,
– Ты не думай ничего плохого про Олега, – сказала Надя, сказала быстро, будто спохватившись, – он чудесный человек.
– Ну и прекрасно, – кивнул Терехов.
– Тут плохое надо думать обо мне…
– Ни о нем, ни о тебе я сейчас не думаю…
– Нет, понимаешь, очень часто мне казалось, что это настоящее… Что я люблю его… Иногда я жалела его, но чаще я думала, что люблю его… И вчера… А без тебя я никогда не могла… И с Олегом у меня началось из-за тебя… Ты этого не поймешь… Или мне на роду написано потешать публику и любить сразу двоих…
– Ничем не могу помочь, – сказал Терехов.
– В том-то и дело, что я люблю одного… И нынче стало ясно, как дважды два… Дай закурить, Павел…
– Держи…
– Спасибо. А ты хотел бы, чтобы я была твоей сестрой?
– Нет, – сказал Терехов. – Не хотел бы.
– Я бы тебе штопала носки, стирала бы рубашки, а ты бы засматривался на моих подруг…
– Хорошо, – сказал Терехов, – сестрой так сестрой.
Раздражение шевелилось в нем и распухало, надувалось, остренькими своими коготками перебирало ему нервы, как струны, и они позванивали, а Терехов все еще сдерживал себя, все еще думал, что спокойствием своим, ледяным своим равнодушием он смутит Надю, заставит ее выкинуть из головы минутный бред, и ей же от этого легче будет.
– Павел, что ж теперь делать-то, – зашептала Надя, поникнув вновь, – как же быть-то? А? Ну скажи?
– Все пойдет, как надо, – сказал Терехов, – успокойся и забудь про этот разговор. Все будет хорошо.
Надя вдруг встала резко.
– Как ты не поймешь, Павел, что все должно полететь к чертовой матери! Что все обман, ложь! Что я так не могу! И никому не нужен этот обман! Ведь ты же любишь меня…
Терехов молчал.
Надя подошла к нему, руки положила ему на плечи, была совсем рядом, и глаза ее, влажные, ждущие, были совсем рядом.
– Павел, милый, – зашептала Надя, – ну сделай что-нибудь… Ну придумай… Ведь так не может продолжаться… Я люблю тебя… Ну придумай что-нибудь… Ну увези меня, ну укради меня… Павел…
Терехов сбросил ее руки, сказал:
– Уходи!
– Куда же я уйду, Павел?
– Уходи! Успокойся и тогда поймешь, что любишь не меня, а своего мужа. Уходи.
– Мы с тобой, Павел, как в той сказке, – попыталась улыбнуться Надя, но ничего у нее не получилось, – как цапля и журавель, в той сказке они все ходили свататься друг к другу по очереди…
– Я свою очередь пропущу. Уходи.
Она повернулась и пошла к двери, была несчастная, подавленная, но словно бы преображалась в своем секундном, в своем вечном пути, вскинула голову, выпрямилась, она уходила от Терехова и теперь уже уходила навсегда, и он был рад тому, что она уходила.
Закрылась за ней дверь, а Терехов все стоял и курил в нервном оцепенении и ничего не соображал и не понял сразу, что это Надя снова появилась на пороге.
– Надо же! – сказала Надя. – Догадался. Додумался. Выпустил меня в общество такую зареванную. Где у тебя зеркало. И платок какой-нибудь, только чистый.
Подчинившись требовательному ее тону, лунатиком Терехов вытащил из тумбочки зеркало, поставил его на столе, платок старый, но отглаженный протянул Наде и, отступив на шаг, стоял и смотрел на нее, на ее ловкие руки, вытаскивавшие из кармана плаща то губную помаду, то черный карандаш для бровей, на ее глаза, отраженные в зеркале, деловые
и вроде бы спокойные, и в стремительном Надином превращении находил подтверждение своих мыслей.– Все. Ничего я стала, да?
– Ничего, – сказал Терехов.
– Ничего, ничего, – довольно заявила Надя, – я-то знаю, что я ничего. Только некоторые этого не понимают. Ну привет, я побежала…
– Привет… – сказал Терехов.
И когда он понял, что она уже не вернется, не постучит к нему в дверь, он опустился на стул у окна и закрыл глаза. Скоблить щетину уже не хотелось, ничего уже не хотелось, вот только прилечь не мешало, заснуть и отоспаться, отдохнуть от зигзагов сейбинской жизни. Медленно, как будто волоча самого себя, Терехов добрался до кровати и рухнул на рыжее одеяло. «Чтоб этот мост… рабочий день кончился… имею я право на отдых?.. Дайте мне в руки Конституцию… Каскелен, Каракон славят великий советский закон». Но, к удивлению Терехова, дремотное состояние быстро развеялось, и трезвая четкость бессонницы подсунула Терехову мысли, от которых он пытался освободиться.
Теперь он думал о нынешнем разговоре с Надей по-иному и стал себе казаться последним идиотом, и ему была стыдно и противно. Как будто бы ходил двадцать минут назад в этой комнате от стола к тумбочке и пальцем трогал помазок совсем другой человек, только внешне похожий на Терехова, а так совсем другой, грубый и черствый. «Неужели я говорил ей все эти глупые слова, неужели я выгнал Надю?.. Старая сказка о цапле и журавле, а теперь моя очередь пришла налаживать отношения… И я поплетусь, поплетусь… иначе не смогу жить…» Терехов ворочался, ругал себя, вспоминал каждую Надину интонацию, каждый взгляд ее, все ее движения, и то ему казалось, что на самом деле она любит его, а то он уверял себя, что минутное настроение привело Надю в его комнату. И в конце концов он снова убедил себя в том, что да, минутное настроение, но от этого ему не стало легче, а мысли вспыхивали еще мрачней, и явилась одна, холодящая, о смерти, и Терехов пытался вытравить ее, уйти от нее, но не смог, он думал о том, зачем он живет и как все бессмысленно, если у него будет конец, и как все страшно. И тут он понял, что страх его ушел бы и жизнь его не была бы напрасной, если бы у него росли сынишка или девчонка от этой длинноногой женщины, которую он любил и которая ушла от него двадцать минут назад.
В дверь постучались. Не дожидаясь ответа, в комнату вошел Уфимцев, разгоряченный принялся выкладывать обстановку. Дело было поганое, еловые стволы, украденные водой из лесозаводской запани, уже врезались в мост, парням с баграми пришлось потрудиться. Терехов сказал, чтобы все шли на мост, он тоже придет, чуть-чуть отдохнет и придет, а то он себя неважно чувствует. «Хорошо», – сказал Уфимцев и ушел собирать народ, а Терехов, когда закрылась за Уфимцевым дверь, вставать не стал, никуда идти не собирался. «Чтоб хоть снесло этот проклятый мост!» – выругался он. И вдруг он подумал, что на самом деле хорошо бы снесло этот мост, тогда уже не поздоровилось бы Будкову, явились бы комиссии и все бы раскопали, вывели бы ложь на чистую воду, хотя какая тут нынче чистая вода. И Терехов твердо решил никуда не идти, не мокнуть под дождем на самом стрежне рассвирепевшей Сейбы, он свое сделал, пусть все будет, как будет, может, повезет Будкову, а может, и нет, а он, Терехов, из этой комнаты не двинется, рабочий день кончился, и пошло бы все к черту – и мост, и хитрые ряжи, и будковская карьера, и несущиеся с верховьев Сейбы бревна.
Терехов повернулся к стене и закрыл глаза.
21
Мимо Нади бежали парни и кричали, что всем надо спешить к мосту.
Надя постояла, посмотрела на этих суматошных парней я повернула за ними. Но когда перебралась она через несколько застарелых ртутных луж, решила поинтересоваться, куда это парни так торопятся и куда она за ними пошла, и узнала, что долгожданные бревнышки, обещанные прорабом Ермаковым, приплыли-таки, притащились, немного их пока, но все еще впереди.