Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Последние поэты империи: Очерки литературных судеб
Шрифт:

И мысли золотыми листьями

пойдут ко мне на сердце падать…

(«Наполеон», 1963)

И ведь это — чудо-то какое поэтическое — было написано в 1963 году семнадцатилетним юношей. Уверен: даже если бы он умер совсем молодым, как его любимый поэт Лермонтов, он навсегда остался бы в русской поэзии уже своими первыми стихами… Так ярко во второй половине XX века никто не начинал.

Я — Дар Божий, я дай Боже нацарапаю,

улыбнутся ветлы: на царя, поди?

И заплещут — берег наш любимый,

и за плечи белые обнимут…

(«Я —

Дар Божий, я дай Боже нацарапаю…», 1963)

Может быть, для совсем молодого Леонида Губанова эта слава была даже чрезмерной, слегка заразила его звездной болезнью. А в конце семидесятых, когда мода на андеграунд прошла, умело напуганная карательными мерами правоохранительных органов, от той былой славы поэта остался лишь горький осадок, не различимый даже в лупу, ибо публикаций на родине как не было, так и не ожидалось впредь. Остались с Леонидом Губановым горькое одиночество и несколько верных друзей. Спасала поэта от безнадеги и депрессии вера в свое будущее:

И молодому поколенью

не разглядеть за сотней тел —

что за свои стихотворенья

при жизни я окаменел.

Мои пророческие книжки

не объяснит седая Русь.

Ну что ж, ни дна ей ни покрышки,

когда я бронзовым вернусь!..

(«Предчувствие»)

Он не был принят в это время ни в кругах либералов, ни в кругах патриотов, будучи изначально чересчур волен по натуре своей. Он не был осознанным диссидентом или ниспровергателем основ. В семидесятые — восьмидесятые годы он был вольным русским поэтом, что категорически не допускалось. Не знаю, какие идиоты курировали в органах Леонида Губанова и других смогистов, но мне очень обидно, что Леонид так и не смог опубликовать многие свои прекрасные стихи, наполненные и любовью к родине, и любовью к нашей истории, и к природе.

И смотрит девочка, робея,

от жалости ко мне ржавея —

мол, посреди таких друзей,

не смех, прижизненный музей.

И только ветры в поле пали.

И только волки вышли в ночь.

В России грусть была в ударе —

кому бы плахами помочь?..

(«И смотрит девочка, робея…»)

Да, его творческую, его поэтическую жизнь явно отправили на плаху к безжалостному палачу.

Леонид Губанов был сероглазым всадником во мгле застойного времени. Я, того же поколения, что и он, того же 1946 года рождения, свидетельствую: нашему поколению не досталось ни «оттепели», ни даже права на отстраненное наблюдение за жизнью, которое получили так называемые «сорокалетние»{44}. Первый всплеск нашего поколения — смогисты — были задавлены, не доходя до публикаций. Остальные тащились в обозе «сорокалетних», предпочитая не бунтовать против тихого гниения и развала нашей родины. Кто-то не выдержал — не страданий, не преследований, а этого тишайшего застоя — и уехал за рубеж, подобно Юрию Кублановскому, Евгению Вагину, Николаю Бокову, Вадиму Делоне, Алексею Хвостенко, но и там явно не подошел такой же сплоченной и кастовой эмиграции, кто-то просто перестал писать, безнадежно наступив на горло собственной песне.

Но как весело и оптимистично все начиналось. Владимир Алейников вспоминает губановскую мечту «о каком-то великолепном содружестве творческих людей, чуть ли не братстве, во всяком случае — славной компании, где все бы были в доску своими и все что-нибудь да создавали, творили — стихи ли писали, прозу ли, рисовали… в преддверии чего-то необычайного…». Вспоминает Алейников и самого поэта: «…коренастая, ладно сбитая фигура Губанова… Его изумительные серо-голубые глаза, действительно — зеркало его, губановской, таинственной души, излучали особенный, теплый, льющийся изнутри непрерывным потоком свет — свет предчувствия

грандиозных событий, тайны, откровения…»

Леонид Губанов смолоду любил изумлять, поражать, пророчествовать. Впрочем, он и был наделен неким даром предвидения, хотя бы по отношению к самому себе.

Все знали от него же, что он уйдет в мир иной в тридцать семь лет, в сентябре: «Я лежу ногами вперед в сентябрь…». О своем гибельном сентябре он писал еще совсем молодым. Так и случилось. Сердце остановилось в сентябре 1983 года, когда ему исполнилось тридцать семь…

В сентябре вода прибывает,

в сентябре гробы забивают,

в сентябре мой окунь спешит,

в сентябре молодкам грешить…

(«Дуэль с родиной»)

Он писал свои шедевры как-то безумно легко, а потом шально выкрикивал их в кругу бражничающих друзей и ласкающихся подружек.

Мои стихи рассеялись в народе.

Рассеянные люди ходят вроде…

Жуют и пьют, меня не замечая.

А если и зовут — на чашку чая.

… … … … … … … … … … … … … …

Пишу я для себя, потом для Бога.

У каждого своя теперь дорога…

Но умирая вот на этой строчке,

я думаю: народ — он Бог, и точка.

(«Мои стихи рассеялись в народе…»)

Что мешало печатать такие стихи? Чего боялись цензоры? Да, конечно же, стихи Губанова необычны, посреди пяти-шести строк обязательно намечается какой-то взрыв всего микрокосма стиха. Почти всегда его стихи выделялись из потока тогдашней поэтической уткоречи. Есенинская напевность вдруг переходит в хлебниковскую усложненность, Маяковский прорывается сквозь Гумилева. Вот уж в самом деле — рубище великих, ранее сказанных слов. Но после Библии все слова уже кажутся сказанными. Не стоит искать в губановском рубище и издевки над стихами своих великих предшественников — он как бы ощущает их своими и смело втягивает в орбиту своих слов и образов, в свою поэтическую фантазию, в свой карнавал и в свое судилище.

Но на цепи мое призванье,

и на цепи мое признанье,

но мы увидим — кольца ржавы.

И цепи сбросить не секрет,

но прежде чем покроют травы,

«опальный колокол державы»

споет малиновый сонет…

(«Воспоминание хуже дьявола…»)

Он часто бывал неровным, небрежным, драчливым, не заботясь о своем совершенстве ни в жизни, ни в поэзии. Это характерно для любого непечатающегося поэта, каким бы талантливым он ни был. Свои стихи, как правило, он воспринимал только на слух, а исполнял он их изумительно — звучащее слово поглощало все недостатки иногда небрежно сделанного стиха. Лишь публикации, книги заставили бы его строже относиться к авторедактуре. (Поэтому я и не верю в поэзию Интернета. Нет самодисциплины, нет взгляда со стороны на свое творчество. Публикации, и чем раньше, тем лучше, необходимы всем.)

Друзья все более уставали от него, бросали в сомнительных компаниях… От прежнего авторитета безусловного лидера не осталось и следа, да и весь ранний андеграунд шестидесятых годов, якобы не нуждавшийся в публикациях, стремительно перекочевывал на сытый Запад со своими выставками, со своими книгами в солидных переплетах, наверстывая упущенное. Губанову Запад был не нужен совсем, изредка в каких-то западных антологиях и журналах появлялись и его неотредактированные стихи. Он то искренне радовался, то закидывал их куда-нибудь. Ему нужна была его Россия. Но где она, где его читатели, его слушатели? Он становился жестоким, мог впасть в истерику, как писал тот же Алейников, «когда его не просто вело что-то и куда-то, но — несло, и был он — одержим, был — сплошной взлет и сплошной нерв…».

Поделиться с друзьями: