Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Последний человек
Шрифт:

— Я в Риме, — повторял я себе. — Я вижу его и даже запросто общаюсь с этим чудом света, с верховным владыкой человеческого воображения, величественно пережившим миллионы человеческих поколений. — И я пытался облегчить страдания моего изболевшегося сердца, вникая даже теперь в то, что в юности так жаждал увидеть. Рим весь насыщен реликвиями древности. Самые убогие его улицы усеяны обломками колонн и капителей, коринфских и ионических, и сверкающими кусками гранита и порфира. В стены самых бедных домов вмурован рифленый пилястр или кусок стены, некогда составлявшей часть Дворца Цезарей397. Голос минувшего еще звучит здесь: он исходит сгг этих немых предметов, славных творений человека.

Я обхватывал руками мощные колонны храма Юпитера Статора, сохранившегося там, где был некогда Форум;398 прижавшись горячей щекой к их вечной прохладе, я пытался утопить свои нынешние страдания и одиночество, воскрешая в памяти все, что знал о минувших веках. Я радовался,

когда мне это удавалось, и представлял себе Камилла399, Гракхов400, Катона401 и героев Тацита — этих ярких метеоров в мрачной ночи империи. Когда в моей памяти, открытой им навстречу, звучали стихи Горация и Вергилия или пылкие тирады Цицерона, я ощущал давно забытый восторг. Я радовался при мысли, что вижу места, которые видели они; что нахожусь там, где их жены, матери и толпы безымянных современников рукоплескали, воздавая хвалу этим несравненным образцам человеческого рода, или оплакивали их. Наконец-то нашел я утешение. Не напрасно стремился я в Рим и его окрестности — здесь я нашел бальзам для многих тяжких ран.

Я сел у подножия мощной колонны. Справа от меня, освещенные солнцем, высились развалины Колизея, облаченные природой в роскошное зеленое одеяние. Неподалеку, слева, виднелась башня Капитолия402. У ног моих лежали обломки триумфальных арок и храмовых стен. Я пытался вообразить собравшихся здесь многочисленных плебеев и надменных патрициев; по мере того как в моем воображении проходила диорама столетий, эти образы сменялись фигурами римлян нового времени: Папой в белом облачении, благословляющим коленопреклоненную толпу, монахом, скрывшим лицо под капюшоном, темноглазой девушкой, закутанной в свою mezzera, шумливым, загорелым крестьянином, который гонит своих волов и буйволов на Кампо-Ваччино403. Величие древности сменилось той романтикой, которою мы, пожалуй чересчур усердно, наделяем итальянцев, окунув наши кисти в радужные краски неба и дивной природы. Я вспомнил темного монаха и призрачные образы «Итальянца»404 и то, как их описание волновало мое мальчишеское воображение. Вспомнил я и Коринну, восходящую на Капитолий, где ее должны увенчать;405 от героини обратившись к ее автору, я стал размышлять над тем, как колдовской дух Рима владел умами всех людей, наделенных воображением, пока не снизошел на меня, последнего из зрителей его чудес.

Я долго был погружен в эти мысли; но душа утомляется от непрерывного полета; покружившись над Римом, моя душа низверглась в бездонную пропасть настоящего, и я погрузился в себя и в десятикратно умноженную печаль. Очнувшись от своих грез наяву, когда я, казалось, слышал клики римской толпы и ощущал ее рядом с собой, я вновь увидел пустынные развалины Рима, дремавшие под синими небесами; их тени недвижно лежали на земле; на Палатинском холме406 щипали траву овцы; вдоль Священной дороги407, ведущей к Капитолию, шел буйвол. Я был один на Форуме, один в Риме, один в целом мире. Один живой человек, разделивший мое томительное одиночество, был бы для меня ценнее всей славы и всего могущества этого освященного временем города. Удвоенная скорбь — печаль, рожденная в киммерийских пещерах, — одела в траур мою душу. Поколения, которые я вызвал в своем воображении, стали еще большим контрастом со всеобщим концом — с единственной точкой, которой завершилась гигантская пирамида человеческого общества; стоя на этой головокружительной высоте, я видел вокруг себя пустоту.

Оставив наконец смутные сетования, я принялся обдумывать подробности моего положения. Мне все еще не удавалось единственное, чего я теперь желал, — найти спутника своего одиночества. Однако я не отчаивался. Правда, оставленные мною надписи находились большей частью в малых городах и в селениях; но даже и без этих надписей существовала возможность, что человек, оказавшийся подобно мне один в обезлюдевшем краю, придет в Рим, как пришел туда я. Чем более шаткими были мои надежды, тем упорнее я на них полагался и сообразовывал свои действия с этой призрачной возможностью.

Поэтому мне необходимо было на некоторое время поселиться в Риме. Необходимо было взглянуть прямо в лицо моему несчастью, а не изображать по-мальчишески послушание без покорности, то есть терпеть жизнь и в то же время восставать против законов, по которым я жил.

Но как мог я смириться? Без любви, без сочувствия и общения хоть с кем-то как мог я встречать по утрам солнце и следить за ежедневным его уходом в вечернюю тень? Зачем длил я свои дни — зачем не сбросил тяжкое бремя и своей рукой не выпустил из измученной груди трепетавшего там пленника? Не трусость удерживала меня от этого, ибо больше мужества требовалось, чтобы такую жизнь выносить; смерть казалась успокоением и манила в свои пределы. Но поступить так я не хотел. С тех пор как я стал размышлять об этом, я решил, что принадлежу судьбе, что я — слуга Необходимости, видимых законов невидимого Бога; я верил, что моя покорность — результат здравого рассуждения, чистых чувств и высокого сознания исключительного благородства моей натуры. Если бы в опустошении планеты, как в смене времен года, я видел

лишь действие слепой силы, как охотно лег бы я в землю и навсегда закрыл глаза, прощаясь с ее красотами! Но судьба подарила мне жизнь, когда чума уже избрала себе жертву, и вытащила за волосы из волн, готовых меня поглотить. Этими чудесами она купила меня, и я теперь принадлежу ей. Я признал ее власть и склонился перед ее велениями. Если таково мое решение, принятое после долгих раздумий, то необходимо прежде всего помнить о смысле жизни, то есть о совершенствовании, и не отравлять ее себе бесконечными сетованиями. Но как перестать сетовать, когда нет рядом руки, которая извлекла бы из глубин моего сердца вонзившееся туда зазубренное острие? Я протягивал руку — и она не встречала никого, чьи чувства отозвались бы на мои. Я был окружен, заперт, замурован семикратно в своем одиночестве. Только труд, деятельность, если бы я мог ей отдаться, была бы способна усыпить во мне бессонное сознание моей беды. Решив поселиться в Риме, по крайней мере на несколько месяцев, я занялся устройством своего жилья. Палаццо Колонна отлично мне подходило. Его величие, его драгоценная живопись, украшавшая великолепные залы, успокаивали и даже радовали.

Житницы Рима оказались наполнены зерном, в особенности кукурузой; этот злак, требующий всего меньше времени для приготовления из него пищи, я избрал главным своим кушаньем. Мне теперь пригодился опыт моей нищей и бесприютной юности. Человек не забывает привычек первых шестнадцати лет жизни. Правда, после этого я жил в роскоши или, по крайней мере, окруженный всеми удобствами, какие доставляет цивилизация. Зато ранее я был «столь же грубым дикарем, каким был вскормленный волчицей основатель Древнего Рима»408. И теперь именно в Риме привычки браконьера и пастуха, подобные привычкам его основателя, оказались очень кстати единственному его жителю. Утро я встречал в Кампанье, объезжая ее верхом и охотясь; многие часы проводил в музеях. Я стоял у каждой статуи и подолгу задумывался перед какой-нибудь прекрасной мадонной или очаровательной нимфой. Я посещал Ватикан, где меня окружали мраморные статуи дивной красоты. В каждом мраморном божестве сияли величавое довольство и торжество вечной любви. Они взирали на меня самодовольно и равнодушно, и часто я горько упрекал их за это величавое равнодушие — ведь они имели человеческое обличье; «божественный человеческий образ»409 был запечатлен в каждом из них. Совершенство форм напоминало о цвете и движении. Нередко ради горькой шутки, но отчасти поддаваясь иллюзии, я обнимал эти холодные тела; просунув голову между Купидоном и устами его Психеи, я целовал равнодушный мрамор.

Пытался я и читать. Я приходил в библиотеки Рима, выбирал книгу, а затем какой-нибудь укромный тенистый уголок на берегу Тибра, напротив прекрасного храма в садах Боргезе410 или под сенью древней пирамиды Цестия411 и пытался уйти от себя самого, погрузившись в предметы, описанные в раскрытой передо мною книге. Когда сажают в ту же самую почву белладонну и мирт, каждое из растений, питаясь одним воздухом, одной влагой и перегноем, вырастает со свойствами, присущими только ему. Так и мое горе. Оно питалось и росло на том, что для другого могло быть манной небесной и питать одни лишь светлые думы.

Пока я поверяю бумаге повесть о своих занятиях, о том, как проходили дни, рука моя дрожит, сердце мучительно трепещет, а сознание отказывается находить слова, которыми можно было бы передать безысходное горе, наполнявшее эти дни и эти занятия. О мое измученное сердце! Могу ли я рассечь тебя и показать заключенные в каждой частице безграничную скорбь, сожаление и отчаяние? Могу ли записать свой бред, свои безумные проклятия безжалостной природе — и то, как по целым дням я не вкушал пищи и скрывался от света — от всего, кроме ада, пылавшего в моей груди?412

Тем временем мне представилось еще одно занятие, наиболее пригодное для того, чтобы дать исход моим безотрадным мыслям, которые постоянно обращались в прошлое и бродили по многим развалинам, многим цветущим садам, заглядывая даже в горную глушь, откуда я начал свою жизнь.

Зайдя во время одной из моих бесцельных прогулок в кабинет ученого, я нашел разбросанные по столу страницы рукописи. То был ученый трактат об итальянском языке, а на одной из страниц я прочел неоконченное посвящение потомкам, для которых автор тщательно собрал тонкости своего гармонического наречия и которым завещал свой труд.

— Я тоже напишу книгу! — воскликнул я. — Но кто прочтет ее? И кому ее посвятить? — И тут же, с нелепыми росчерками (ибо что так капризно и ребячливо, как отчаяние?), начертал:

ПОСВЯЩАЕТСЯ
СЛАВНЫМ УМЕРШИМ413.
ВСТАНЬТЕ, ПРИЗРАКИ, И ЧИТАЙТЕ О СВОЕЙ ГИБЕЛИ!
ВОТ ИСТОРИЯ ПОСЛЕДНЕГО ЧЕЛОВЕКА.

Последнего человека. Но разве не будет наша земля заселена вновь? И тогда дети какой-нибудь влюбленной четы, уцелевшей где-то, в неведомом мне, не найденном мною уголке, забредут сюда, к этим непревзойденным памятникам дочумной эры и захотят узнать, как существа, создавшие подобные чудеса, обладавшие всесильным воображением и своим могуществом подобные богам, ушли из родных мест в неведомый край?

Поделиться с друзьями: