Последняя Ева
Шрифт:
Клава по-прежнему молчала, прислонившись к дверному косяку. Надя поежилась, почувствовав на себе тот самый ее, оценивающий взгляд.
– Я его люблю, – медленно и отчетливо произнесла она. – Раз так получилось – значит, так оно и должно у нас быть. И я его буду ждать сколько угодно. И ребенок его будет ждать.
Тягостное молчание установилось в комнате.
– Не уговаривай ее, Поля, – первой нарушила молчание Клава. – Так она решила, не тебе ее пересилить.
– А кому же, если не мне?! – всплеснула руками Полина Герасимовна. – Я ж мать, она же…
– Не тебе, – повторила Клава. – Ее – не тебе. Да и что страшного, если разобраться? Ну, залетела, не она первая, не она последняя. –
– Именно что при должности, – пробормотала Полина Герасимовна. – Как подумаю… Ведь каждый пальцем будет тыкать!..
– Утрутся. Детьми-то нельзя бросаться – пробросаешься, – сказала Клава с неожиданной печалью. – У меня сыночку тридцать уже было бы, был бы взрослый, а так… – Она махнула рукой. – Или забыла, как сама над ней дрожала в войну?
Мама, кажется, хотела что-то возразить, но не стала – как будто захлебнулась последними Клавиными словами.
– А ты, – Клава повернулась к Наде, – очень-то не переживай. Подрасти ребеночка и снова приезжай. Даст Бог, до тех пор не помру еще, у меня поживешь, поготовишься – и поступишь себе на художницу.
Про поступление «на художницу» Надя в этот момент и думать забыла: совсем другим занята была ее голова… Но в Клавином голосе прозвучали такие неунывающие, такие живые нотки, что она посмотрела на нее с благодарностью.
– Ты, Клавдия, в самом деле, – начала Полина Герасимовна, – так говоришь, как будто это обычное дело! Хорошо тебе из Москвы судить, а как мы там…
– Конечно, из Москвы по-другому, – перебила ее Клава. – В Москве горя людского – что песка морского. Стану я за горе считать, что девчонка дитя родит! Это смотря с чем сравнивать… Приезжай, Надежда, – повторила она. – Когда, говоришь, он у тебя родится?
Глядя на плывущие за окном поезда безучастные серые дома – сталинские башни, Надя совсем не думала о том, как вернется в Чернигов, как скажет отцу… Она думала только об этом чужом, непонятном городе, который так и не стал для нее своим, но в котором она так неожиданно поняла, как ей жить дальше. И почему поняла именно здесь?
Она совсем не думала и о том, что когда-нибудь сможет вернуться сюда. Наоборот – то, что она здесь решила, навсегда уводило ее из Москвы, и Надя даже не жалела сейчас об этом.
О другом она думала: о шуме Ленинградского проспекта и тишине Замоскворечья, о сундуке и велосипеде в полутемном коридоре, о неизвестно что в ней оценивающем взгляде тети Клавы, о Булате… Все эти образы вертелись у нее перед глазами, мешали уснуть, как крошки под веками.
И сквозь этот пестрый круговорот все отчетливее проступало лицо Эмилии. Вот она стоит посреди стола в полузаколотом платье и сверху вниз смотрит на Надю темно-синими насмешливыми глазами, в которых светится такое непонятное оживление… Что значили Клавины слова, когда она сказала: «Глупая ты еще, Надежда»?
Лица и дома кружились, замирали, словно нарисованные на стекле, потом блекли, становились прозрачными, глаза Эмилии сияли сквозь эти прозрачные картинки и манили, дразнили чем-то, беспокоили… Надя почувствовала, что веки у нее смыкаются, слипаются и она наконец засыпает под мерный стук колес.
Глава 6
Ева не ожидала, что ее жизнь так быстро войдет в спокойную колею.
То есть она никогда и не была бурной, ее жизнь, но все-таки… Она рассталась с Денисом, она совсем иначе увидела свои с ним отношения, себя саму увидела по-другому, чужими глазами, его глазами… Все это должно было стать для нее потрясением,
но почему-то не стало.Придя на работу после болезни и зимних каникул, Ева чувствовала себя совершенно спокойной. У нее накопилось довольно много дел: подготовка к тургеневскому вечеру остановилась, ребята из ее класса нахватали в четверти троек и вообще разболтались, потому что никто их не контролировал, у всех было свое классное руководство. Ева даже удивлялась: ведь не маленькие дети, по шестнадцать лет, а только отвернись – и пожалуйста, завалили контрольную по химии, не выучили элементарных формул!
В общем, в самом начале четверти пришлось договариваться с предметниками, чтобы дали исправить оценки ее деткам, вызывать родителей для неприятных разговоров, выяснять, прочитал ли кто-нибудь «Войну и мир» летом, как было задано… И она занималась всем этим спокойно и последовательно, не думая о посторонних вещах.
Может быть, дело было в том, что Денис не появился в школе к началу четверти: взял отпуск, не отгулянный летом, и поехал на раскопки каких-то мамонтовых пастбищ – на Колыму, где, как он когда-то рассказывал Еве, возглавлял экспедицию ученик его деда-археолога.
Но, пожалуй, Ева все-таки догадывалась, в чем была главная причина ее спокойствия.
Лев Александрович Горейно почти каждый день заезжал за нею в школу, и она уже привыкла видеть в окно учительской его серебристую машину, которая в один и тот же час останавливалась перед оградой школьного двора.
И привыкла, что при виде этой машины и его самого, входящего в ворота школы, сердце начинает биться ровно, и спокойствие охватывает ее живительной волной.
Она чувствовала в нем такое внимание к себе, какого не чувствовала никогда не только со стороны мужчины, но и вообще ни с чьей стороны. Даже родительская любовь была всего лишь родительской любовью, привычной и почти не замечаемой. А во внимании этого умного и интересного человека была новизна, которой Ева не могла не заметить, и особенно теперь – после всего, что услышала от Дениса…
Теперь она особенно остро чувствовала, что Льву Александровичу приятно ее общество, и это было в ее жизни впервые.
Ей нравились простые, но для нее совершенно непривычные знаки внимания, которые Горейно оказывал с присущей ему непринужденностью: небольшие, со вкусом подобранные букеты, вовремя поданная рука, когда спускаешься по скользким ступенькам, интерес, с которым выслушиваются твои рассказы о сегодняшнем уроке или о какой-нибудь книге…
Ева впервые ощутила, что такое настоящее мужское внимание, и это оказалось так приятно, что она забыла обо всех волнениях и тревогах, которые не давали ей покоя в последние недели, месяцы, годы.
Конечно, она понимала, что неравнодушие к ней Льва Александровича – это не просто вежливость воспитанного человека. Она почему-то с самого начала это поняла, с той минуты, когда он предложил ей пойти вместе в Писательскую лавку. Да он этого и не скрывал…
«Но я сама? – думала Ева, кладя трубку после его звонка или входя в свой подъезд, к которому он неизменно подвозил ее на машине. – Я ему небезразлична, это видно. А он мне?»
Как она относится к нему, Ева понять не могла. Конечно, в ее отношении к Горейно не было той самозабвенной страсти, которая туманила сознание, когда она влюбилась в Дениса. Наоборот, ее чувства ко Льву Александровичу были ясными, спокойными и вполне объяснимыми. Но это-то и было единственным, что ее смущало… Слишком уж резок был контраст между тем, что она привыкла считать любовью – бессонными ночами, трепещущим телом, нежностью, от которой замирает сердце, потребностью безраздельно отдаваться любимому человеку, – и тем, что связывало ее со Львом Александровичем. Но ведь уже связывало…