Последняя поэма
Шрифт:
С тех пор, как Эрмел улетел в образе белого голубя, и до тех пор, пока он вернулся, прошло, казалось, совсем немного времени. За это время, ни эльфы, ни Цродграбы ничего толком не успели сделать. Даже и мертвых своих которые в беспорядке лежали на земле, не успели уложить в хрустальные гробы, так как каждому предназначался особый гроб, и тут возникла некая сумятица. Да и жутко было родственникам подходить к этим телам, которые недавно по волшебству наполнились чудовищным, бездуховным подобием жизни. И никто не решался подойти к Келебремберу, который склонился над изуродованным телом своей дочери — он склонился в какой-то неестественной, мучительной позе, и, казалось, всего его перегибала и растягивала некая незримая сила — что сейчас вот он весь разорвется — некоторое время от его фигуры не было никаких звуков, и тогда один из эльфийских князей, сам весь смертно-бледный, плачущий, медленно и бесшумно стал подступать к нему — шел этот князь неуверенно, так как не знал, что тут можно сказать, как действительно утешить в таком великом страдании. Однако, этот князь остановился, и, сам едва сдерживая крик, отступил назад, когда откуда-то из глубин груди государя стал подниматься жуткий вой — то был вой древнего,
К Робину бросился Фалко, и, перехватив его за руки, снизу вверх пристально стал вглядываться в его око, словно бы пытаясь прочесть, что случилось с ним, что сделал с ним Эрмел. Между тем, недолгая снежная круговерть улеглась, и сквозь облачное покрывало стали пробиваться какие-то лучи, правда — совсем слабые, робкие, словно бы все боящиеся чего-то.
— Государь… — тихо молвил Эрмел, подошедши к Келебремберу, и вдруг поднял его на ноги — ожидали увидеть страшный, мучительный лик, но все-таки многие вскрикнули — так часто бывает, что то, что мы видим на самом деле, на много сильнее, чем то, что мы ожидали…
Я опишу этот лик, потому что он был хоть каким-то отражением ада, который кипел в душе его. Я не берусь, однако, описывать ад душевный, так как это не под силу человеческому слову — как, например, не под силу ему в полной мере дать почувствовать мощь солнца, или какой звезды. Потому опишу этот лик, так как во многом эта жуткая, не проходящая боль Келебрембера способствовала тем мрачным и решительным событиям, которые развернулись в ближайшее время.
Итак, прежде всего впивались в глаза морщины, которых не было прежде — они рассекали его лицо уродливой, крупной сетью, и каждая из морщин пульсировала, и еще продолжала углубляться, в каждой из морщин виделась кровь. Его виски, его скулы, его подбородок — все эти прежде немного выступающие костные изгибы, теперь, под действием чудовищного внутреннего давления, уродливо выпирали, и с такой силой давили на посиневшую в таких местах кожу, что, казалось, сейчас она разорвется. И особенно жуткой был крупная жила, которая вытягивалась из правого виска, и дальше — через весь лоб. Так жила то втягивалась черным шрамом, то вдруг распирала жирным, черным червем, и до такого предела распирала, что слышался скрип, и, казалось, сейчас она разорвется и забрызгает все раскаленную кровью. А глаза… глаза под этими уродливо выпирающими бровями — они то погружались во мрак (и это был такой мрак, до которого дотронься, и он разъест) — то, так же неожиданно, из глубин своих наполнялись сиянием, и это было болезненное сияние, в котором становилось видно, что белков уже нет, но есть что-то красное от бесчисленных лопнувших сосудов. Волосы его были уже совсем седыми, и такими блеклыми, лишенными жизни, что, казалось, подуй сильнее ветер, и вырвет и унесет всех их. А ведь совсем недавно — это были светло-золотистые, густые эльфийские волосы, которые и века еще могли бы так просиять… Все, все-таки, узнали своего государя, но никто не мог принять, что такая вот боль с ним свершилась…
— Государь… — тихо говорил Эрмел. — Ты, все-таки, должен вернуть свою супругу и дочь…
— Возьми мою жизнь, возьми королевство. Все это предначертано тебе роком, но почто так мучить? — слабо застонал Келебримбер.
— Нет, нет, государь! Ты несправедлив и ко мне, и к себе. Зачем же так себя мучишь?.. Сейчас мы все исправим — пойдем в твою кузницу и…
— Почто так мучаешь?.. — зарыдал Келебрембер — и жила на виске раздулась больше прежнего, и уже пребывал он так беспрерывно. — Оставь… Убей… Возьми… Но не же так, заклинаю!.. Не мучь!..
— И еще раз повторяю, что только благость твоему королевству несу…
— Уйди же! Уйди!
— Уйду я, а что ты дальше делать будешь? Как же ты, с такой мукой, дальше жить сможешь?
— Ты… ты всему причина. Уйди. У-й-д-и!!! — взвыл Келебрембер исступленно.
Жила беспредельно напряженная, хоть и не разорвалась, но из нее, капля за каплей, стала выступать кровь, стекать по его лику.
— Нет, ты представь, государь меня, единственного, кто тебе помочь то может, не станет, и что ж дальше то? Вот ты представь это — меня уже нет, а ты стоишь здесь, и окружают тебя эти лики, и говорят что-то, и ничего не изменяется, потому что никто не может унять этого страдания. Так что ты меня гонишь — ты же не выдержишь этой муки, да и вообще — никто этой муки выдержать не может. Что же ты, государь? Я же тебе помочь хочу…
Келебрембер ясно (а точнее — в крови да во мраке) видел все то, о чем вещал ему Эрмел, и он понимал, что, действительно, как он говорит так и будет, и вот сник плечами, и промолвил:
— Ну, что же — у тебя сила…
— Мы, все равно, должно бороться! — с гневом выкрикнул тогда Фалко, и встал между ними. — Скажем ему решительное "Нет!", и тогда он только тела сможет погубить, но над душами он не властен.
Однако, Эрмел улыбнулся ему так, как улыбаются милому, несмышленому младенцу, легким движеньем руки отстранил его в сторону, а сам подхватил за руку Келебрембера, и повел за собою, в сторону дворца. В окружающем, темном, вывороченном пейзаже, чувствовалась какая-то обреченность — такую же тяжкую обреченность чувствовали и все, которые выстроились в неровную, изодранную какую-то процессию, которая последовала за Эрмелом и Келебримбером — сразу вслед за ними шли и братья, а среди них и Аргония, которая вцепилась в руку Альфонсо, и, казалось, никакая сила не могла уже разлучить ее с возлюбленным, словно бы в единое целое они срослись. Сразу же вслед за братьями
следовали и хоббиты и Барахир. Барахир выглядел очень уставшим, осунувшимся, и, ежели прежде Эрегионский воздух молодил его, и, казалось, будто он муж в рассвете сил, то теперь, когда он шел опустивши плечи, то видно было, что он уже старый (как ни как — шестьдесят с лишним лет). И он искал взглядом Маэглина, и вскоре увидел его — как и следовало ожидать, Маэглин хоронился в стороне от толпы, перебегал там, между валунами, и жадным, пронзительным взглядом высматривал девочку, которую прежде ни для кого не заметно взял у него один эльф. Этот эльф хотел только блага, и, конечно же, даже и не представлял, какую тем самым муку причиняет Маэглину. А тот не смел подойти, но от отчаянья, что вырвали у него "новую жизнь", начинал, время от времени, грызть выжженную поверхность. И вот его подозвал Барахир, и Маэглин бросился к нему, ухватился за него, как за надежду, вот уж идет, вцепившись в его руку, в лицо вглядываясь, слушает:— Ну что, дружище — вот и подходит к концу наша жизнь. Ведь чувствуешь, что уж последние деньки доживаем, а, быть может, и сегодня последний. Вон Фалко говорит, что все мы как куклы какие-то, а нами всеми рок руководит. Ну, так оно и есть. И вся то жизнь наша с тобой, дружище, как-то странно, как-то быстро пролетела. Кажется — столько муки пережили, а все ж — в одно мгновенье… Вот, опять таки, казалось бы, что последние двадцать лет провели здесь, как в благодати, да на одном месте, а все ж — в одно мгновенье… Вот, опять-таки, казалось бы, что последние двадцать лет провели здесь, как в благодати, да на одном месте, а все ж в эти годы никакого покоя на душе не было; чувствовала душа, что — это ненадежное пристанище, что — это в любое мгновенье разрушиться может. Так вот и вышло, стало быть, что все эти годы в странствиях, да в метаниях провели. И больно то, и…
Он не договорил, но заплакал теми страшными, тяжелыми мужскими слезами, на которые нельзя смотреть без содрогания: он очень трепетно, как любимого брата после долгой разлуки, обнял Маэглина, и обоим вспомнились те опасности, которые им довелось пережить, когда попали они в город безумцев. Тогда же Барахиру вспомнилась эльфийская принцесса, которая открыла ему тогда свою любовь, и он отверг, а потом узнал, что тем самым обрек ее и брата ее, на жертву ледовому демону — тому уж сорок лет миновало, а он только теперь впервые вспомнил об этом, и стало очень печально, но и светло — он знал, что его простили, что души их уже давно в благодатном Валиноре. А Маэглин вспомнил, как ту же ночь, встретился со зловещей повозкой, и в повозке этой нашел возлюбленную свою, и она была пророчицей, и уже мало в ней было от человека; вспомнил, как терзался он в ту ночь. И он испугался, и почувствовал, какой же он маленький и слабый, что все-то его влечет куда-то некая высшая сила, а еще чувствовал он, что скоро земная его жизнь прекратится, и он, не находя утешения у Барахира, затравленно метал свой взгляд по сторонам, ища поддержки хоть у кого-нибудь, но все были мрачны, все были погружены в себя, и никто даже и не смотрел на этого неприятного, плосколицего человека.
Они, приравниваясь к шагу Эрмела, шли ко дворцу, и чувствовали себя так, будто на казнь шли. Они даже роптали, что так быстро идут — подольше бы топтать эту черную жуть, но только не идти в это жуткое строение… Но, все-таки, они не могли остановиться — как зачарованные переставляли они ногами. Вот могучей, златистой волной всколыхнулись волосы Аргонии, и все услышали ее трепетный глас:
— Словно две реки полноводныхВ коих трепетный родины глас,В коих мощи течений бездонных,Так и жизнь проводила всех нас.Но потом, у холма золотого,Где сияет венцом вечный град,Две реки в счастье дня молодого,Обнялись, потекли дружно в лад.Их слились вместе воды, все думы,Навсегда, до морской глубины,Так с тобою, с тобою, о милый,Пред вечностью звезды венчаны.Реки в море бескрайне впадают —Слиты вместе, мы в вечность впадем.Так мне звезды и ветры певают:Вечность — море, там будем вдвоем…Конечно, эти строки слышал Эрмел, и вновь на лике его отобразилась внутренняя борьба. И вновь он страдал страстно, и вновь метался — и вновь, отражением этих душевных его чувств была природа. Когда только Аргония начала своим ясным голосом выговаривать эти строки, когда этот полный душевный мощи девичий глас, затрепетал, словно живой, в воздухе, тогда, тогда, то разодранное лучами облачное покрывало, которое провешивалось над ними, стало стягиваться со всех сторон, и, оторвавшись от общей унылой массы, которая едва виднелась по краям горизонта, стала складываться в облачную гору. И вот выросла она, и даже дух захватывало от ее величественных и грозных форм, которые постоянно клокотали, наползали одна на другую, и в разных частях этого облака выделялись то белоснежные, сияющие цветы, то бездонные, унылые тени, выпирали исполинские утесы, а впереди них летели легкие трепетные вуали, но, все-таки, большая часть горы казалась такой прочной, словно из гранита была сотворена, и никто не видел эту громаду, которая боролась сама с собою над их головами. А Эрмел взял свободную, такую легкую и плавную, словно лебединую, ладонь Аргонии, и привлек ее, а за ней и Альфонсо к себе. И тогда он еще ускорил шаг — да так, что им всем почти бежать приходилось, чтобы поспеть за ним.
И вновь в глазах Эрмела не притворство, и ни злоба холодная были — вновь там чувства сильные, чувства мучительные бились; вдруг как-то очень сильно, да резко в глазах запылал этот лик, и опять эта была пронзительная боль духа страждущего.
— Да, сильно ты его любишь, Аргония: действительно преданно. Но ты, дева златовласая, знаешь ли его удел; знаешь ли, что ему во мрак суждено уйти? Нет — не говори; сердцем то ты чувствуешь, что он обречен. Так что же ты, о дева, хочешь? Зачем следуешь? Он уйдет во мрак, а ты останешься. Он века там будет метаться а ты… Что ты будешь делать? Ты в страдании проживешь еще лет двадцать, а потом уйдешь… Куда ты уйдешь после смерти, ответь? Ведь не во мрак же, к нему… Нет — это невозможно. Так зачем же ты идешь за ним? Сердцем ведь разлуку и муку свою чувствуешь…