Последняя поэма
Шрифт:
Слезы все катились по щекам ее, она все трясла хоббита, который и сам был страшно бледен, и таким то слабым казался, что ничего кроме жалости не мог вызывать. Казалось, что из груди его уже вырвали сердце, и он живет только каким-то чудом, и вот последние свои слова произносит:
— Нет, я не знаю, где они…
Только он произнес эти слова, и тут же замер в удивлении — ведь он и сам до этого не осознавал, что братьев нет поблизости — он действовал, если так можно выразиться, как в тумане, помогая больным, делая то единственное полезное, что он мог делать, но за все это время в нем не было ни одной ясной мысли, а вот если бы была, если бы он понял, что ни Робина ни Ринэма ни Рэниса нет поблизости, так, возможно, никто из этих измученных и не пришел был в сознание. Однако, теперь он остановился, и стал совсем каким-то маленьким, сжатым, потерянным; вот повернулся резко к Хэму, и тогда же ветер встрепенул его волосы, которые хотя еще и были густыми и уже все наполнились сединою (а
— Действительно, ведь не знаю, друг мой… Ведь не знаю… Не знаю… Что же делать?.. Хэм, старина, что же мне делать?.. Кто здесь есть поблизости… Кто может указать их следы… Куда же их унесло… Неужто все потерянно?!.. Что же ты молчишь, друг мой!..
А Хэм не находил, что ответить, и он только смотрел на эту свою, ежели так можно выразиться — вторую половинку; смотрел с жалостью, с любовью, и, как и всегда, в течении этих тревожных, мучительных лет, в любое мгновенье готов был отдать за него жизнь. А лик Фалко искажался мукой, нельзя было без содрогания смотреть в его глаза:
— Теперь я понимаю, друг ты мой… Все это к тому и вело, к этому дню страшному. Помнишь, я рассказывал тебе про ночное виденье — про отчаянье, про берег морской — вот теперь и наступило — не зачем мне дальше жить! Боль то! Боль то какая, в душе моей!..
— Холмищи…
— Нет, нет — не говори ничего про Холмищи — не будет мне там покоя — только боль горшая! И дня там не выдержу! Иль думаешь — смогу к прежней жизни вернуться?! После всего то пережитого?! Да ни на мгновенье! Возвращенье!.. То лишь красивые мечты, и не более… Без них… Аргония, Аргония… — тут он резко обернулся к златовласой деве. — Ты, должно быть, лучше меня понимаешь, ведь ты без него и жить то не можешь. Он для тебя все! А для меня так же каждый из них. И что же ты просишь у меня, Хэм?! Вернуться?! Да нет же — нет! И в Холмищах, и в Валиноре будет для меня ад, потому что они, сыновья мои, братья мои, в аду сейчас…
— Постой! Постой! — взмолился было Хэм, но Фалко совсем его не слушал; Фалко вновь повернулся к Аргонии и продолжал…
— Тогда то, сорок лет назад, хоть и пережил уже ужас, не мог понять, как это, такое мрачное, такое жуткое для души моей возможно, как я могу до такого состояния дойти, чтобы сам, по собственной то воли в эти волны ледяные, в бездну броситься… Но теперь то понимаю… Теперь прямо во мне мрачность то эта бьется! Рвет изнутри! Рвет!!!
Так завыл Фалко, да и повалился Аргонии в ноги, и обнял ее у колен, а потом ниже упал, и лбом в ступни уткнулся, и все кричал про боль, потом затих, и остались только рыданья, которые толчками из глубин его тело сотрясали. Тогда Аргония склонилась над ним, и, проведя рукою по его седым волосам, прошептала:
— Ну, ничего… Мы обязательно, обязательно их найдем. Прямо сейчас начнем их поиски…
Однако, ни "прямо сейчас", ни через, не смотря на все их мучительное рвенье, поиски так и небыли начаты. Причиной тому была их собственная слабость, и особенно тяжело было положение Келебримбера чудом пережившего невиданные, не представимые мученья.
Они, впрочем, прошли несколько шагов… даже и не прошли, а, скорее, проползли, цепляясь друг за друга, и за выступы, но когда перед ними раскрылась вся изуродованная, вся покрытая вздутиями и впадинами долина, они поняли, что к них не хватит сил, чтобы ее преодолеть, что они замерзнут от холода, а больше от отчаянья, от вида этих бессчетных, покрытых копотью тел. И вот они завалились в какой-то шрам, и там некоторое время, замерзая, лежали без всякого движенья. Потом Аргония нашли в себе силы подняться… скоро вернулась с кипой наполовину уже прогоревших ветвей. Еще через некоторое время, согревая их, затрепетал небольшой костерок… Над головами завыл мертвенный ветер, неслись крупные снежинки — там была смерть, а они жались к этому костерку, и друг к другу, и им удавалось не закоченеть. Они говорили друг другу стихотворные строки — какие-то обрывочные, светлые воспоминанья из прошлого; один говорящий часто был слишком слаб, чтобы довести свое воспоминанье до конца, тогда его подхватывал кто-то другой… В одиночестве они бы погибли, но, так как остались вместе, то у них еще были силы, чтобы побороться. Они все ждали, что сейчас вот через край оврага перекинется чья-либо голова, и к ним присоединится еще один эльф, или же — еще кто-либо, ведь не могли же они, право, оставаться в одиночестве на всех этих леденистым дыханием пробираемых просторах. Они все ждали появления этого некто, как спасения ждали, но никто не появлялся, а ветер неустанно гудел, надрывался в приступах бессильной зимней злобы, а над несущимися снежинками тепло, по весеннему, маня к себе, сияло. Правда, свет этот стал тускнеть, потом налился тьмою, и, наконец, засияла восхитительной своей, неземной чистотою первая вечерняя звезда, которой в разное время было сложено столько посвящений…
Здесь, наконец, события приобретают более стремительный для описания характер. И до окончания этой части, кое уместится на небольшом отрезке бумаги, я намерен упомянуть о многом случившимся с моими
героями. Эти события полные переживаний, пролетел для них как в лихорадочном бреду…Через три мучительных дня, когда они достигли разрушенных, обугленных стен Эрегиона, то повстречались с сильным отрядом гномов, который вышел из Казада (осада Барлогов была снята, сразу же после падения Эрегиона). Были исступленные, полные слез расспросы этих гномов, но те ничего не могли ответить о тех, кого те искали; зато, когда в страшном, истерзанном существе узнали государя Келебримбера, то пали на колени, и расплакались. Несмотря на пережитое, государь уже совладал со своей душою, и речь его исполнена мудростью (хоть и стена из глубин своих мукой). Что касается Маэглина, то он, конечно, не оправился, и пребывал в постоянном бреду, в лихорадке, и, если бы не сдерживающие его путы, так давно бы уже убился…
Итак, надо было что-то делать, куда-то идти, искать — в мгновенья отчаянья все казалось тщетным, и тогда действительно хотелось броситься к морю, да и сгинуть в темной бездне. Победила жизнь — ведь вокруг цвела весна, ведь благоуханные запахи поднимались от сияющих подснежниками полей, ну а ветер отчаянный, зимний, отступил вместе с волчьими стаями к северу. И, все-таки, решено было идти в Холмищи…
Здесь я и прерываю повествование о Эрегионе. Никогда больше не вернусь я своим пером к этим умерщвленным землям, ибо, и нечего там описывать, и никто из моих героев уже не вернулся туда, ибо не было там никакой жизни, не было там и воспоминаний, так как все было изуродовано настолько, что пролетавшие потом в небе орлы Манвэ не находили ничего похожего ни на королевский дворец, ни на роскошные некогда, увитые садами холмы. На века местность эта стала пустынна, и только ветер свистел среди изожженных, изломанных камней. Иногда в его порывах слышатся стоны — конечно, их приписывают душам сожженных, но так ли это на самом деле, я не смею утверждать. Посреди этой унылой земли стоит глыбы из черного гранита, а на ней, дланью неведомо мастера, глубоко высечены такие строки:
— Бегут незримой чередой,Года, столетия, минуты,А здесь лишь вечности покой,Не ведает суетной смуты.Здесь камень в темноте стоит,Удары ветра он вдыхает,Он память давнюю хранит,И небо в тучах созерцает.И только в час, когда светла,Вся бездна-ночь над головою, —Поток нездешнего тепла,Шепнет: "Мы там, мы там — мы над тобою…"(11.07.99 в 14.47)
Часть — 2
“Шелест”
В окончании прошлой части, я сказал, что в небольшом промежутке бумаги, намерен помянуть о многом. Действительно — так и вышло. Я ничего не скажу о путешествии через Казад-Дум, и в объяснении этого приведу только слова Фалко, которые были сказаны в предрассветный, апрельский час на дороге:
— Чувствуешь, чувствуешь ли, друг Хэм, как здесь все мило… Ах, какая же прелестная эта ночь! Ты ведь чувствуешь: воздух здесь такой особенный, какого нигде, нигде, даже в эльфийских садах, даже, уверен, в самом Валиноре нет! Он обнимает, он ласкает этой тьмою мягкой, он врачует… Смотри, смотри — это же Ижевичный овраг — совсем не изменился, будто и не уходил отсюда, будто и не было ничего… А, может, и правда ничего не было… может — все дурной сон? Вот сделаю еще несколько шагов и… Даже и не верится — Холмищи увижу. Быстрее-быстрее, Хэм, друг ты мой милый! Ну, скажи, что — это был сон, что нам сейчас по двадцать, что вся жизнь впереди, и не было никаких драконов, и никаких орков, и никаких воронов…
И стоило ему помянуть про ворона, как безмятежный, но, вместе с тем, и трепетный покой апрельской ночи, словно резкий удар кнута расколол вороний крик — правда пришел он издали, и тут же смолк, и сомкнула эту заставившую их вздрогнуть рану, безграничная ночь. Звезды мягко сияли над их головами, Млечный путь тянулся через невообразимый простор, сиял мельчайшей, ласкающей взгляд, светящейся пылью звезд, так же как и сорок лет назад, и, глядя на это спокойствие, на тысячелетнюю неизменность, действительно казалось, что все страсти, которые вихрили их в течении всех последних лет, были не больше, чем дурной сон.
И, после крика ворона, они остановились, и несколько минут, без всякого движенья, зачарованные, созерцали эту бездну, и только их прерывистое дыханье выдавало, что они, все-таки, живые, а не изваяния.
— Ну, пойдем, пойдем — скорее… Уже скоро! — прерывающимся голосом выдохнул Фалко.
— А, все-таки, промелькнули эти сорок лет… — тяжело вздохнул Хэм. — Дают о себе знать. Верно говорят: старость не младость, и не побегаем мы так, как в двадцать лет бегали… Итак мы всю ночь в дороге, итак в прошлый день только на несколько минут остановились, и все-то вперед, и вперед. Не знаешь ты отдыха, друг Фалко, и я понимаю… Побыстрей бы увидеть.